Севастополь — страница 19 из 69

— Который чествует… («Все пропало! Скандал!»)

Он на минуту останавливается, чтобы надышаться.

Не видя, смотрят на всех его жалобные, прыгающие глаза. Если б эта толпа хоть на миг забыла о нем, не глядела с таким пристальным пугающим вниманием, занялась бы хоть прежними разговорами… Он сразу забыл все приготовленные слова. И дышать стало нечем…

Замолчать разве сейчас, слезть, уйти куда-нибудь, на фронт, хоть в рядовые попроситься?

Все же, пересиливая рябую пляску в глазах, он выдавливает последний воздух из груди. Что-то скороговоркой лепечет о далеких братьях, которые тоже выйдут в этот день, которые тоже…

Ему вспоминается вся речь, она до ужаса, до бесконечности длинна, каждое слово в ней весит удушливые пуды, не докрякать, не донести…

— И в этот день мы… матросы и офицеры революционного флота… сбросившие с себя… смрадные цепи… гнилого самодержавия… мы, сильные своим революционным единством…

Еще усилие.

— …протянем к ним братскую руку…

В грудь неожиданно вливаются блаженная широта и легкость. Что-то изменилось, сдвинулось вдруг. В мире стало, как в раю… Слова, которые он бросает, наливаются душой и силой. Он чувствует, как внизу пробегает послушный ему холодок восторга.

— И тем, в Берлине, братьям — рабочим, труженикам… И им крикнем через окровавленные окопы, через штыки, через ураганный вой: «Мы не против вас, мы против мирового жандарма Вильгельма…»

Он уже, как властитель, смеет теперь наклониться над толпой и спросить этот океан преданных ему глаз:

— Верно?

В ответ, пугая даже его самого, срывается залпом глоток, орет накипелое:

— Прраввильн-а-а!..

Наверху ветер бьет в лицо, море кругом колышет и несет свою синеющую вечность. Шелехов один над морем, над зыбью человеческих глаз. Не человек, а тугой, могучий парус… Это он мчит и мчит вперед зыблющееся послушное судно.

— Мы скажем им: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! В борьбе обретете вы право свое…» Ура!

— Урр-а!.. — беснуются внизу, фуражки летят вверх.

Шелехов слезает неверными шагами на палубу, опьяненный, мутный, счастливый. Теперь заплачено за давнюю униженность, за вчерашний флаг, за корочки, за все. Хочется забиться куда-нибудь в безлюдный угол, остаться с самим собой, смеяться, плясать над своим лучезарным богатством. Он почти не слышит, как поднявшийся на его место рябой боцман кричит:

— Вот ето, ребята, нам пример… Побольше таких ахвицеров. Тогда, двистительно, крышка суке Вильхельму…

Офицеры сидят на корме окостенелые, прямые. У Мангалова на лице мучительный оскаленный прищур — от солнца, что ли?.. А город наплывает белостенными уступами зданий, шпилями и бульварами набережных, жаром облитых солнцем крыш. Стороной проходя, гортанно торжествуют трубы. Опять она, «Марсельеза»! Через толпу с трудом продирается Маркуша — с улыбкой не то льстивой, не то обиженной…

— Теперь вас выберут, — бормочет он Шелехову, делая кислое поздравляющее лицо.

Шелехов расцветает счастливой непонятливой улыбкой:

— Куда?

— Выберут! — с горечью, завистливо машет рукой Маркуша.

И стоит, томится.


Глава третья

В круглом, зеркально-паркетном зале Морского собрания командующий флотом, адмирал Колчак, делал доклад.

Командующий сказал, что считает долгом своей совести заявить… Его черные молдаванские брови на клювоносом лице слагались в страдальческий, невыносимо страдальческий треугольник. Заявить, что… В зале присутствовали лишь величавые, седоусые: командиры бригад, соединений, отрядов, дредноутов, никого кроме, — они ловили каждое слово, едва не привставая, с благоговейным состраданием.

— Заявить, господа, что настоящее положение армии и страны…

Еще не зажигали огней; стекла высокомерных портретов времен Нахимова, Тотлебена, Севастополя пятьдесят пятого года бирюзовели в полусумраке. То отсвечивало вечернее море.

Море плескалось тут неподалеку, напротив, за белыми арками Графской пристани, плескалось, ходило, дыбилось мутно-зелеными полотнами. Оно угуливало за рейд, в котором плоско лежали и мглились корабли. Оно теряло, наконец, берега, становилось дико безлюдной, подобной тундрам пустыней, погребающей в своих безднах целые миры, целые ночи углекислоты, осклизлостей, тысячелетних утопленников, — дико несущейся и кипящей пустыней, не знающей ничего, кроме своей сумасшедшей пустоты и неба, неба, неба…

А что дальше, за морем? Тихая Шехерезада садов, золотой рог на бледном восточном небе? Или только в снах такой Босфор?

У колонного подъезда собрания бело-синяя любопытствующая матросская толкучка. Ветер холодит сытые голые шеи, налетая из-за бульвара, с моря. Экономических денежек теперь на кораблях не полагалось, вынесено постановление: каждый день — жирный красный борщ, чтоб ложка стояла, на третье — сладкое — компот, кисель. Шеи, наливные, жаркие, хорошо прохлаждало из-за бульвара. Между прочим:

— Чегой-то там говорят, говорят…

— Может, опять Миколашку наговорить хотят?

— Н-но, браток, там сам Колчак!

— А что тебе Колчак?

— Н-но, браток, Колчак не даст. Колчак сам в есеры записался!

Ветер барахтался, играл газетными и журнальными страницами в соседнем киоске. На одной из обложек — лохматый, чистый старичок в очках, по колена в луже, пропускал меж ног целую флотилию: злоба дня, министр Милюков-Дарданелльский. Пышные кипы «Утра России», «Русского слова» — это все о том же, о Севере, о раскаленной земле, на которой озоруют удушливые толпы, заваривается страшная чертова неразбериха… Копеечные, редко настроченные листки большевистского «Социал-демократа»…

Вот оно где, самое преступное, безыменное, пронырливо проползающее всюду. Хотят и здесь повторить Кронштадт?

Командующий приехал с Севера, с раскаленной земли Петрограда, он был принят Временным правительством, присутствовал на его заседаниях, мог ознакомиться с положением армии, флота, всей страны. Командующий сказал…

Да, да, его, вождя флота, слушали благоговейно.

Верно… Вот так именно думали все лучшие люди России: Вот именно, казалось… что потрясенная, но обновленная родина… теперь вспомнит о великой исторической миссии Черноморского флота. Глубокая ошибка… или косность старого правительства, заставлявшего флот придерживаться осторожных оборонительных действий — в то время как он два года господствовал над морем, заперев турецкий флот в Босфоре… Враг истомлен… Именно теперь, казалось, настал миг — соединенными усилиями армий и флота прорваться в проливы к европейским морям. В проливы! Шехерезада садов, сказочный рог на бледном турецком небе. Черноморский флот будущего, глядящий в океаны.

— Но…

Адмирал снисходительным, но повелевающим взором пресек готовую было сорваться, готовую бесноваться у его ног восторженную бурю. Он считал долгом своей совести заявить…

— Что Временное правительство — только тень власти…

— Балтийский флот, большая часть армии — абсолютно небоеспособны.

— Глава правительства, господин Керенский (между нами) — болтливый гимназист.

— И что только доблестный Черноморский флот, сохранивший свою боевую мощь и патриотический дух, только он…

Орудийный грохот, ворвавшийся с моря, помешал закончить адмиралу. Звенели хрустальные бирюльки люстр. В зале задвигались и заскрежетали стулья. Офицеры торопились встать, руки по швам. То был сигнал к спуску флага, и они хотели пережить священную минуту вместе с обожаемым флотом. Через улицу, на кораблях рейда, играли горны, флаги опадали с кормовых флагштоков, на палубах белоштанные команды цепенели навытяжку.

— Вот он, флот.

Дредноуты, почти неподвижно вкованные в сумеречную, лазурную воду: «Александр Третий;» назван теперь «Свободной Россией», «Екатерина» — «Волей»… На каждом тысяча двести человек команды и сорок восемь орудий, из которых двенадцать дальнобойных, двенадцатидюймового калибра. Их жерла держат взаперти в Босфоре весь турецкий флот.

Серочугунные, похожие на соборы, броненосцы «Иоанн Златоуст», «Три святителя», «Евстафий», «Пантелеймон» — тот самый, что одиннадцать лет назад назывался «Потемкиным», — «Ростислав»… Они дряхлеют, но еще бывают походы, когда имена преподобных изрыгают шрапнель и смердящее пороховое пламя.

И миноносцы — трехтрубные и четырехтрубные игруны, клички которых придумывались, наверное, за чаркой, под гопак придворных плясунов, которым в такт разнеженно поигрывала царская нога в лампасной кучерской шароварке… Готовые мчаться, и разить, и сгинуть ухарски в пучине, бескозырки набекрень.

— «Беспокойный», «Гневный», «Дерзкий», «Пронзительный», «Быстрый», «Громкий», «Поспешный».

— «Счастливый», «Строгий», «Свирепый», «Сметливый», «Стремительный».

— «Живой», «Живучий», «Жаркий», «Жуткий», «Завидный», «Заветный», «Зоркий», «Звонкий»…

Двухтрубные старики, с именами золотоплечих, убиенных за престол: «Лейтенант Шестаков», «Лейтенант Зацаренный», «Капитан-лейтенант Баранов», «Капитан Сакен», «Лейтенант Пущин». Быстроходнейшие красавицы — «новики» — полукрейсера «Гаджибей», «Фидониси», «Калиакрия», «Керчь», несущие в своих недрах нефть и электричество и новейшие торпедные аппараты. Подводные лодки — стодесятитонные, двухсоттонные, пятисоттонные — «Лосось», «Судак», «Карась», «Карп», «Краб», «Кит», «Кашалот», «Нарвал»… Подводные крейсера — «Нерпа», «Тюлень», «Морж»… (Но «Морж» два месяца не возвращался из похода; его плавучие горницы с шестьюдесятью человеками задохшейся команды, так и не узнавшей революции, висели где-то в глубине, в панцирных сетях Босфора…)

И пузатые, густонаселенные огромины транспортов, плавучих заводов, тяжеловозных блокшивов[8]. Пароходы пассажирских линий, переделанные на тральщики и гидрокрейсера, плавучие краны, яхты, канонерские лодки, ржавые остовы корабельных кладбищ, засоренные углем, чугунным ломом, грязной водой, узины доков, чумазая портовая кипучка…

Флот!

А на кораблях и в многоэтажном казарменном городке полуэкипажа на горе — сорокатысячная, румяная, крепкогрудая сила, довольная своим «революционным» адмиралом.