— Товарищи! Вы здесь собрались решать вопрос, но не спросили себя, можете ли вы его решать.
Два мичманских черносливных глаза озирали сборище якобы с недосягаемых высот.
— Взглянем! Эти во-про-сы: о дислокации отдельных судов и отрядов… Они подведомственны одному оперативному командованию. Вы же, товарищи, есть только толпа!..
— Что-о?
— Как толпа?
Все сбились с мест, заводоворотило около минной кучи:
— Да как ты смеешь? Брехло!
— Толпа!
От головы к голове, как в строю, передавалось тем, кто не слышал, отгулом взволнованно хлестучим неслось:
— Говорит, сволочь: вы толпа.
Винцент, криво скалясь, пытался разъяснить:
— Я, товарищи, в том смысле…
— Мы тебе не товарищи, мы — толпа!
— Скажи еще, что чернь!
— Он сам из черных чернее всех!
— Все они… калединское племя… не дождутся…
Прорвалось навзрыд:
— Вон га-а-ада!
Офицер, пожав плечами, с видом пренебрежительного равнодушия полез вниз. Но пронзительный охальный свист, посланный ему вслед, заставил его зябко съежиться, улыбочка на обезьяньей бакенбардной мордочке обернулась растерянной, побитой. Шелехов, глядя на него, сам готов был так заулыбаться. Случилось неслыханное: бригада траления, смирнейшая во всем флоте, прогнала самым срамным образом и освистала офицера! Тут дело было не только в Винценте. (Шелехов, движимый любопытством, оглянулся на качинские высоты: так и есть, Скрябина уже и след простыл, только одни пустые снасти сотрясались в желтом дыму.) Приходил явный конец чему-то или кому-то.
«Вот чего не договорил тогда Зинченко, — туманно и неприязненно мелькнуло у Шелехова, — а может быть, и сам он подстраивал все втихомолку?..» Но ни зинченковой и ничьей другой ведущей руки на сборище не чувствовалось. Даже председатель — боцман, после конфуза с Винцентом, счел за лучшее смыться куда-то. Бочка пустовала. Из ругачих и крикливых голосов закручивалась склока. Кругом давилась непролазная чащоба усатых, зубастых, напыженных докрасна лиц. Что-то напрягалось и раздраженно зрело в толпе, вот — вот готово было перехлестнуть через края…
«Скорее бы голосовали, черт с ней и с бухтой», — тоскливо волновался Шелехов. Да и не было уже ее, прежней бухты… Помутневшее небо, похожее на низкосводчатый подвальный потолок, валилось на землю, на обсвистанные ветром бугры, на пошатывающиеся трубы грязнотелых, заваленных разным скарбом, неприбранных тральщиков. Зачем ему эта случайная и неприютная чужбина? Пока так думал, случилось самое скверное и бессмысленное, что вообще могло случиться: на возвышение с беспощадной решимостью вскарабкался распаленный Свинчугов.
— Здорово, ребятки!
Голос скрипел зловеще-ласково, кулаки беспокойно ерзали в карманах долгополой расхлябанной шинели.
— Слушали вы много разных орателев, ну, теперь дайте и мне слово молвить, старому служивому человеку.
Должно быть, сказалась всебригадная похабная слава шута-поручика: матросы приняли его с неожиданной, почти дружелюбной веселостью:
— Валяй, валяй!
— Сбреши что-нибудь почуднее!
— Про попадью, да как ее дровосек-то…
— Дровосек не дровосек, а надвое рассек, ха-ха!
Плескался захлебистый матросский смех. В лад ему качалась на толпяной зыби Маркушина физиономия, как осклабившаяся луна. Качалась опротивело, напоказ. Все это мучительно раздражало своею неуместностью, дразнило какую-то беду, и без того висящую на волоске.
Недаром Мангалов с Блябликовым вдруг снялись с места и бочком, не оглядываясь, засеменили к «Каче»… Свинчугов, ошеломленный, пожевал щеками и гневно вытаращился на кого-то из передних:
— А ты что гогочешь, что пасть расхлебянил? «Гы-гы-гы!» — злобно передразнил он. — Я вам не смехом… Не в бирюльки пришел с вами играть. Я вот при всех… заявление делаю!
Должно быть, и толпа почувствовала нечто нешуточное в раздерганных, лихорадных движениях Свинчугова. Смех приостановился, отовсюду стелилась любопытственная тишина.
— Вот что, товарищи хорошие, — нажиленным ласковым голосом играл Свинчугов. — Был я ныне у своего начальства с одной просьбишкой, но начальство взад обратно послало меня к его превосходительству, господину Центрофлоту, которого не имею чести знать. Так вот заместо него обращаюсь к вам всенижайше. Я тридцать лет прохропал батюшке… флоту, будет, спасибо! Имею знаки отличия: ревматизм и геморрой всех четырех степеней. Словом, ребятки, ищите для вашего доблестного походу другого командира, а меня прошу освободить… по слабости лет и старости здоровья… тьфу ты черт! — с нарочной издевательской придурковатостью сбился он.
— Понима-а-ем! — ядовито заметил кто-то из толпы. — За Миколашку тянешь.
— Я не за Миколашку тяну, — с достоинством ответил Свинчугов, с насильным достоинством, потому что голова его припадочно тряслась, глаза пучило. — А вот что… я задницу не желаю иметь поротой. Это пущай другие подставляют свои, демократические, а у меня старого режима…
Матросы, опешив, подавленно дохнули:
— Ага-а…
Тотчас же ражие затылки заслонили перед Шелеховым Свинчугова. Толпа тысячепудовой волной пала вперед. Раздался урчащий злобный клекот. Резко лязгнуло.
— Стой, ударники… позор! — вопил задыхающийся, истошный голос.
Нельзя было ничего разглядеть среди костоломной давки, в которой Шелехова месило из стороны в сторону. Только на месте Свинчугова, поверх бучила винтовок и шапок, метался Зинченко — это он кричал, но голоса, по-видимому, уже не хватало; Зинченко то и дело хлястал себя ладонью по лбу, стараясь заломить бескозырку погрознее и хоть этим устрашить, подействовать… Там же, в недрах толпы, мелькнула знакомая, с приподнятой сзади, по-нахимовски, тульей фуражка Лобовича, тоже отчаянно уговаривающего или стыдящего за что-то налегающих на него грудями матросов. Зинченко надрывался из последнего:
— Арищи, стой! Теперь мы знаем, арищи, кто такое есть наши фицера-а!
Припало непрочное затишье.
— Мы за офицеров молчали пока-а… Мы ихней маски касаться не хотели!.. Но теперь они сами с себя эту маску содрали. Теперь, арищи, мы знаем… Но только мы не станем свои руки марать об гада… мы его заарестуем, арищи, и предадим на наш справедливый революционный суд!
Новая корча злобного галдежа прошлась… Одни кричали «правильно», другие продолжали осатанело рыть матерыми плечами тесноту, со зловещим упорством продираясь к бочке. Но винтовки уже скапливались вокруг Зинченко внушительной железной стражей.
— Тут, братишки, не один Свинчугов у нас!..
Визгом въелся из-под ног Зинченко щуплый, с ухарским чубом, в приплюснутой бескозырке, такой же ядовито-ревностный, как тот, гаджибейский:
— Тут самая контра собралась со всего флоту! И самый злостный корень, со старого режиму и по настоящее время, есть наш капитан Мангалов… которого давно бы из бригады за все его фабулы… поганой метлой по глазам!
— Р-раво! — восторженно забушевало скопище.
Шелехова, к его радости, выбросило прямо на витязевских, которые жались вместе: длинный, мрачножуликоватый Каяндин, подслеповатый моторист Кузубов, Опанасенко, бирилевский вестовой Хрущ. Они тоже наперебой, горделиво орали «вон» и «долой». Перед Шелеховым расступились гостеприимно, укрывая его в свою сердцевину. Кузубов расцвел, скалился по-праздничному:
— Вот до спектакля дожили, чего дороже нет в жизни!
Зинченко спокойно командовал — в упор, в лютые бессчетные глаза:
— Арищи! Если вся бригада выражает согласие, то мы своею властью постановляем: сместить Мангалова, бывшего капитана… уволить из бригады совсем.
— По шеям!
— Лобовича командиром!
— Лобовича!
Кто-то кинул негромкий одинокий голос, отчего толпа на миг беззвучно и ошеломленно притаилась. Даже слышно стало, как орудийно-глухо сотрясается от шторма земля.
— Что, что? — задергал Хруща недослышавший Шелехов.
— Тот… Лобович сказал, что добровольцем пойдет с ударниками… заместо Свинчугова, на «Джузеппе».
— Добровольцем?
Шелехов мигал заболевшими внезапно, застелившимися глазами. Гордость за другого человека, как за самого себя, пронзила, остановила дыхание. Или не гордость, другое что?.. Проспал, проспал, недоглядел чего-то, что само давалось в руки, — а поезда уже не догнать, мчится и ликует где-то за тысячу верст впереди!.. Почему Лобович это сказал, а не он? Тот самый Лобович, что имел обыкновение в белом с иголочки костюме, блудно поматывая бедрами, фокстерьерничать по Нахимовскому…
Напряжение, сцеплявшее его в одно с толпой, вдруг горько подсеклось, повяло. Гомон голосов, упорно выкрикивающих теперь Маркушину фамилию, бился в ушах постыло, утомительно. Вместо Лобовича матросы требовали Маркушу… Каяндин по-озорному орал наперекор: Шелехова!
— Шелехова-а!
Витязевские, буйно обрадовавшись, подхватили, взревели так рьяно и оглушительно, что Шелехова скорчило от стыда. Кузубов, несмотря на умоляющие одергивания Шелехова, при нем же нахваливал его окружающим.
— Он у нас в бригаде самый народный, первый из всех демократ, его за это Мангалов все время от народа затирал, на «Витязь» сослал, чтоб от народа подальше…
Но — или недослышали впереди, или стерлось многое с лета из матросской памяти… Маркушу триумфально избрали командиром «Качи». Он показался на минуту над толпой, поднятый на многих руках, с выпученными прямо над собой, как на параде, обеспамятевшими глазами, держа на отлете фуражку в руке и так закаменев, словно для моментального высокоторжественного снимка. Половодье митинга явно пошло на убыль. Да и короткий день переломился за полдень, ближе к сумеркам, а впереди еще предстояло провести корабль через злобствующий шторм, ошвартоваться в Севастополе. Оттягивать до завтрашнего дня не хотело большинство. Постановление о переходе бригады в город, для формы оглашенное напоследок Зинченко, было подхвачено поспешным, злобно ликующим «ура»… И народ врассыпную пошел по кораблям.
Глава пятая
Полмесяца минуло, как под музыку, под прощальный рев орудий, под озорное «ура» отвалила на Ростов утлая ударная флотилия.