— Прошу! — взвизгнул на него в упор Бирилев и задохнулся. — Понимаю, когда… матросы! Но когда офицеры… плюют на дисциплину, роняют сами достоинство… к матери… к матери! Это не служба, господин Лобович, не служба-с. Это… мать… мать…
Шелехов, удрученный, удалился на палубу. Над рейдом тяготел десятый или одиннадцатый день тишины с мокрым, быстро стаявшим с черных туманных нагорий снегом, с раздражительной сыростью и странным тепловатым ветром. Погода, рождавшая тоскливые и пьяные позывы… Может быть, воспользоваться тишиной, демобилизоваться и уехать на север? Что могло еще приковывать его, пасынка, к флоту? И откуда и зачем эта нелепая, глухая ревность, когда он смотрит, например, на дымящий неподалеку «Трувор», на крутящуюся подле него золотоголовую толпу черноморцев, волокущих по сходне пулеметы, зарядные ящики живых быков?.. Это — Лобович взойдет на мостик и двинет грозное дело этих людей в море…
Штабные, вчуже притихнув, вполголоса судачили в своей каюте про Бирилева
Кузубов вспоминал
— Вот нам с Хрущом тоже один раз такая жара была…
— А что? — заинтересовался Шелехов. Он не однажды задумывался о причинах столь беспокойной заботливости матросов по отношению к Бирилеву. Или со старого режима остались еще трогательные и благодарные воспоминания в матросской душе?
Кузубов охотно разоткровенничался:
— Вот, брат, он завсегда строго, Вадим Андреевич. Когда глядит, бывало, — прямо жгет. Мы с Хрущом его сильнее Колчака боялись. Ну, за дело, конечно: журил, когда дела не с подняли.
— Ты за воду расскажи, — подталкивал Хрущ.
— Это в позапрошлом году, на Стрелецкой… Он тогда супругу к себе взял на Стрелецкую, дачу ей снял около «Витязя». А Хруща приспособил, чтобы он ей по хозяйству помогал. Самое главное — за водой чтоб ходил. А там вода — семь верст до небес, аж на Карповке, три пота из тебя выгонит, пока за ней сходишь. А начальница его раз десять в день, бывало, сгоняет: то обливаться ей, то ребятенка помыть, то, се…
— Раз десять, не меньше, — с похвальбой подтвердил Хрущ.
— Вот Хрущ упехтался один раз и говорит ей: что я, осел, вам дался? Наймите мне осла, я на нем возить буду! Тут что было… Она как заплачет, сейчас же на «Витязь» — к самому жаловаться, сейчас же Хруща вызывают в каюту. И-и… Вот он его чистил, вот он его чистил… Я в это время внизу в моторке поджидал, так и то надрожался весь. — Кузубов, вздохнув, извиняюще пояснил: — Это надо заглянуть в физиологию любви.
«А теперь Бирилев называет Хруща Игнат Василичем, а Ваську Чернышева — Василием Николаичем, и все в порядке, все забыто… Заботятся, чуть ли не обожают. Как и кавторанга Головизнина, который не жалел матросских жизней для своих полубожеских подвигов. Я же — совсем другое…»
А что будет с Бирилевым, если события пойдут вспять, какой развязанный пламень глянет тогда из его глаз? После сцены с Лобовичем в первый раз почуялось отдаленное, недоброе родство Бирилева с есаулом, несмотря на жалостность, на домашность недавнюю… по-новому, неприязненно-пытливо взглянул на начальника, когда тот вызвал его к себе.
Бирилев сидел один, писал что-то — для виду, вероятно, — положив ладонь на лоб.
— Давайте, что есть, на подпись, — попросил он хрипловатым свернувшимся голосом, — ни завтра, ни послезавтра, наверно, не приду. Нервы, знаете… — добавил он виновато.
Однако случилось иначе. Пришел той же ночью, необычно переряженный — в штатском пальто и какой-то кургузой шляпчонке, похожей на женскую. О многом уже знали на «Витязе» — по буйной головорезной пальбе, с сумерек ополыхнувшей город. И все же неожиданно было появившееся в дверях матросской каюты смиренно улыбающееся лицо Бирилева.
— В дровянике у себя только два часа промерз… Стучат в парадное. Я сразу сметил, что неладно… Задним ходом в сарай, стал за дрова, стою, слышу, в доме все вверх дном ворошат. Ну, думаю, надо подальше… На дороге двое уже лежат… как будто артиллерийские. Да, господа, времена.
И те же железные судороги за бортами, те же поздние огни, что и десять ночей назад…
Как будто одна длилась ночь…
На столе в салоне опять кипел самовар, налаженный Игнат Василичем (только так Бирилев величал теперь своего вестового), и сидели за стаканами чинные, как в гостях, матросы, и Бирилев угощал их шоколадом из кружевной коробки. И опять — как в ту первую тюремную ночь — щелкал крышкой золотых часов.
— Время раннее, господа, — десять. Спать не хотите?
— Ну-у, — вежливо запели матросы.
— Посидим, посудачим…
Каяндин тянул папиросу из бирилевского портсигара.
— Мы, Вадим Андреевич, однако, хотели с вами поговорить. Вот на этот случай, как нынче. Нам-то ведь тоже демобилизация скоро выходит… надо по домам, пожалуй, скоро собираться.
Бирилев переменился, суше стал с лица:
— Кому же выходит демобилизация?
— Мне вот… Кузубову, Хрущу… Васька-то послужит, он еще серый.
Бирилев постукивал пальцем по столу. Наверно, и у него эта новость заставила сжаться сердце. Или у вымуштрованного, крепко держащего себя в руках лейтенанта и чувства совсем другие?
Но ведь изменяла, уходила последняя защита…
— Кузубов с Хрущом вон даже в отряд ладят, скучно им. Наш Кузубов — не слыхали, Вадим Андреевич? — на вокзал все ходит, площадку броневую помогает настраивать. Вот работает наш Кузубов, любота!
Каяндин рассказывал с явным насмехательством. Только над кем? Может, офицеров подтравливал нарочно?
Бирилев сказал:
— Я считаю все же, господа, демобилизоваться вам до весны нет смысла. На севере зима, неустроенность… да и в поезде измотаетесь, вряд ли доедете целыми… Вы бы до весны погодили. Тем более, по новому приказу, кто из демобилизованных остается добровольно, оклад до двухсот рублей.
— А что, ребята, вправду, — поддержал его Хрущ, — останемся до весны, засолим каждый по тыщонке. Для дома… у нас такой разговор был, Вадим Андреевич.
— Вот, вот. Между прочим, я думаю предложить насчет Каяндина, чтобы его произвели в ревизоры. У нас по дивизиону вакансия полагается по штату. Теперь офицерских чинов нет, все равны… почему не повысить достойного матроса!
Из Опанасенки полилось солнце:
— Ого, Каяндин… достиг!
Каяндин, застенчиво — даже и его прошибло! — опустив ресницы, чертил карандашом по столу.
— И насчет других — мы там посмотрим. Вообще… господа, могу похвалиться, что я подобрал к себе в штаб самых способных, самых развитых. А почему бы вам всем когда-нибудь не зайти ко мне на квартиру вечерком? Почаевничали бы, у меня спиртишко где-то был. Игнат Василич? Наладьте-ка общий сбор, так денька через три, а?
Бирилев выпрямился и прислушался. Конечно, он не трусил, он держал голову на очень изящном повороте. Но кто это там проботал по палубе с трапа — трое или четверо?
— Из наших кто-нибудь, — подсказал Кузубов.
— Да, несомненно, из наших, — согласился убежденно Бирилев. — Чужие сюда вломиться не посмеют.
Хрущ принял воинственный вид:
— А если бы и посмели… мы их… позвали бы сейчас ребят с трюма…
— Так. по-моему, спать еще рано, господа. Я бы предложил какую-нибудь игру с движениями: посмеемся, повеселимся. Знаете, например: «море волнуется»?
«Море волнуется»… В нищенском чемодане воспоминаний хранились у Шелехова кое-какие интересные разноцветные лоскутки. Была сирота, гимназистка панна Зося. Ее взяла в приемыши жена миллионера — фабриканта, владелица баснословного особняка за вьюжной заставой, за Невой. Однажды, когда фабрикант с женой уехали за границу, панна Зося позвала к себе в гости знакомых бедноватых студентов вроде Шелехова, они пили в особняке водку и в огромной полутемной гостиной танцевали под граммофон с Зосиными подругами. Впервые в жизни Шелехов увидел тогда зимний сад (дело было в январе), в этом зимнем стеклянном саду цвели камелии, — и эти цветы студент тоже видел в первый раз в жизни, раньше знал о них только по заглавию романа — «Дама с камелиями», а в тропической листве, на дне сада, сиял круглый каменный бассейн с водой. Кажется, больше всех в тот вечер нравилась ему панна Елена, тоненькая миловидная попрыгунья, похожая на козу, с карими хитрыми глазами. И он завел ее за камелии и там целовал эту дочку подозрительного страхового агента и гешефтмахера, эту податливую девочку, которая через год — два будет улавливать для себя женихов, целовал только для того, чтобы запомнить, оставить на себе след этого зимнего сада, чтобы сказать себе когда-нибудь: «А ведь я целовался когда-то в зимнем саду, в кустах камелий…» Зачем так было нужно, он не знал, но пытался даже писать об этом стихи.
Матросы носили табуреты и стулья из кают. Бирилев громко шепнул Шелехову на ухо, так громко, что слышал невзначай проходивший мимо Каяндин:
— Удивительно симпатичные ребята у нас, Сергей Федорыч, прямо на редкость, и так с ними отдыхаешь!
Матросы усаживались на стулья с препирательствами и зубоскальством. Кто-то прибавил свету, отчего стала возбужденнее и глубже ночь и словно нависла со всех сторон одуряющая призрачность камелий… Бирилев хлопотал, усаживал. Кто за даму? Ну… вот Василий Николаич хотя бы (то есть Васька Чернышев!), Кузубов, Игнат Василич… Шелехов глядел внимательно на лейтенанта, чьи движения его околдовали. Это был не сегодняшний Бирилев, два часа простоявший в дровянике, и это были не матросы.
Игра началась.
— Господа, приготовьтесь: я кричу!
Откуда появился у него такой голос, похожий на бархатное воркованье? Лейтенант забылся, может быть… Зеркала, недвижным вихрем хороводящие вокруг, перенесли его в другие комнаты, пронизанные пчелиным гудением музыки, звененьем стекла, блеском голых плеч, сановитостью пушистых, надвое по-скобелевски расчесанных бород, прикрывающих красный крестик под горлом, как У адмирала Кетрица… Конечно, лейтенанта, внучатного племянника морского министра, этого льва с блестящей фамилией и будущностью, принимали в лучших гостиных. Какие, должно быть, прекрасные там были панны Елены!