Этот город и в осаде сохранил свои обычаи и нравы, свой шутливый говор, наивное предпринимательство, безмерную отвагу и жертвенность.
Картины осажденной Одессы весьма пестры, порой в чем-то забавны и трогательны. И о них, пожалуй, стоит рассказать.
А при чем тут Гарибальди?
Представление начальству, к сожалению, отняло много времени, мы угодили как раз в тот момент, когда шло бурное заседание военного совета в связи с резко ухудшившимся положением на линиях обороны города. Лишь в пятом часу дня мы выбрались из штаба и поехали по своим делам: Хамадан – в штаб Чапаевской дивизии, а я – в казармы, где формировались пополнения из местного населения.
Не успела машина тронуться, как была объявлена воздушная тревога. Мы не стали ожидать конца налета – поехали.
Во время хода машины не очень-то слышны стрельба и разрывы бомб, поэтому мы были потрясены, когда на соседней улице наткнулись на странные следы только что пролетевшего здесь фашистского самолета: дорогу перегораживали сдвинутый с рельсов воздушной волной трамвайный вагон и спутанные провода.
Трамвайный вагон был сильно покорежен, стекла выбиты. На тротуаре валялись убитая лошадь и старик, крепко сжимавший вожжи. На опрокинутой телеге еще крутилось колесо.
Старик лежал бочком, чуть поджав коленки, словно бы прилег отдохнуть. Глаз и лица видно не было. А у его лошади большой, похожий на объектив фотоаппарата глаз был открыт, и в нем застыло испуганно-недоуменное выражение.
За трамвайным вагоном я увидел еще три трупа и несколько раненых. Около них хлопотали сан дружинницы. Слышались плач и проклятия.
Мы выехали на соседнюю улицу, но и там не было проезда: висели оборванные провода и лежало дерево. Непроезжей оказалась и следующая улица. Лишь обогнув несколько кварталов, нам удалось выехать из района, подвергшегося бомбежке. Я вылез возле казарм.
Вечер был душный. Над Одессой плыли рваные облака. В просветах порой блистал золотой серпик новорожденного месяца.
Слышался далекий гул самолетов.
Серые облака прощупывались лучами прожекторов.
С восточной окраины города доносилась беспорядочная пулеметная стрельба.
Просторный двор казармы сейчас был пуст. Когда я входил, навстречу, заставив меня посторониться, выехали четыре грузовые машины. Кузова были битком набиты ополченцами.
Прежде чем зайти в штаб, я присел на конец длинной деревянной скамьи, несколько поодаль от молодой пары. Глядя на то, как мужчина, пряча цигарку в кулак, жадно затягивается, я тоже вдруг захотел закурить. В горле торчал ком, чуть подташнивало от той крови, которую довелось увидеть там, у разбитого трамвая.
Закурил. И услышал голос женщины:
– Вася! Ну поговори с ним еще. Скажи…
– Что-о? – с оттенком досады и собственной беспомощности спросил он.
– Ты понимаешь, – начала она и на миг запнулась, по-видимому, ей трудно было или неудобно высказать то, что надо было сказать. – Ты понимаешь, – повторила она, – может быть, это не совсем удобно… Хотя почему же это должно быть неудобно? Вася! А если ты приведешь в пример Гарибальди, а?! Ведь он вместе с Анитой был в доходах… У нее даже ребенок на руках был!
Мужчина слушал молча, не перебивал, только чаще затягивался да вздыхал глубоко.
– Вася! Что ж ты молчишь?
– А что мне сказать тебе?
– Как что?
– Ну хорошо, я ему про Гарибальди. А он скажет: «А при чем тут Гарибальди?»
– То есть как это «при чем тут Гарибальди»?.. А ты вспомни, как Анита прорвалась через австрийские и французские войска, вошла в осажденный Рим и тут же, вскочив на коня, держа в одной руке ребенка, сражалась вместе с мужем, и не хуже другого мужчины! Я постараюсь быть такой же!..
Она поднялась со скамьи, прошлась немного и, присев, опять заговорила:
– Ты просто не хочешь, чтобы мы были вместе!.. Или боишься, что тебе за меня неловко будет?.. А ты не бойся! Я смелая!
Щеки у нее пылали, а несколько грубоватый для женщины голос был полон трагической решимости.
– И наконец, – добавила она, – ты мог бы сказать ему, что мы с тобой все-таки не по мобилизации, а добровольно.
– Нет, Аня! Этого я никогда не скажу! – Он сильно затянулся и, выпуская дым, нагнулся и энергично закачал головой.
Батальонный комиссар, занимавшийся формированием пополнений из городского ополчения, в ряды которого одесская партийная организация отдала две трети своего состава, а комсомол – все девяносто процентов, был действительно человек черствый. Я не думаю, чтобы он был плохим или там вредным, а просто недостаточно воспитанным.
Он отказал этой молодой влюбленной паре, добровольно напросившейся на фронт и пожелавшей не расставаться. Он наговорил им какую-то чепуху, вроде того, мол, что вам тут не санаторий, что вместе, дескать, вас надо устраивать и т. д.
Меня очень растрогала эта милая чета, а особенно она – современная Анита.
Они педагоги. Аня – историк, Вася – преподаватель физики в средней школе.
Батальонный комиссар был тверд, как бетон. Моя жестокая «схватка» с ним за эту чету вряд ли кончилась бы победой, не будь у меня за плечами авторитета Главного политического управления Военно-Морских Сил СССР.
Ночь в пустой казарме оказалась короткой. Рассвет еще не подошел к Одессе, а во дворе казармы уже гудело и шумело: пришли машины и пешим маршем новички.
Они галдели, курили, словом, были излишне возбуждены – так бывает со всеми людьми, которые сгоряча берутся за опасное дело, зная, какая ждет их «награда», и, побаиваясь ее, «шаманят» громкими шутками и неумеренным потреблением папирос.
Но вот в дверях штаба появился батальонный комиссар, он молча вошел в круг.
Галдеж прекратился.
Вскоре началась посадка на машины.
Вася, легко встав одной ногой на колесо, вспрыгнул в кузов, а Аню все, кому назначено было в эту машину, предложили посадить в кабину, рядом с шофером.
У нее уже была сумка с красным крестом, а пышные, немного тяжеловатые, переливавшиеся волной волосы она успела подвязать белой косыночкой, приготовленной заранее.
Кто-то сказал, что на передовой в косынке белой делать нечего: фашистский снайпер мигом возьмет на мушку. У кого-то нашлась запасная пилотка с красноармейской звездочкой. Все это было преподнесено ей. Она мило приняла дар и улыбнулась, сверкнув белыми зубами.
Когда кузов машины заполнился, она глубоко вздохнула и сказала:
– Вот и повоюем… Только вот храбрюсь, а что будет со мной, когда попадется мне дяденька в три раза выше меня, как я его вынесу с поля боя?.. Ну да ничего!
Она надела подаренную ей пилотку, вынула из медицинской сумки зеркальце и, охорашиваясь, кокетливо улыбнулась: пилотка была к лицу ей, хотя и не очень вязалась с белой кофточкой. Но она была так рада, так счастлива, что быстро спрятала зеркальце, облизала пересохшие от волнения губы и, высунувшись из окошка кабины, позвала мужа:
– Васенька!
Он нагнулся к ней.
– Как ты там? – спросила она.
С его лица сошли озабоченность и суровость, которые были заметны вчера, когда она уговаривала его пойти к батальонному комиссару и добиться разрешения воевать обоим в одной части, он просиял.
– Как хорошо-то, что мы вместе! – радостно сказала она.
Затем глянула в мою сторону и благодарно улыбнулась.
Машины заворчали моторами.
Она замахала.
Грузовики тронулись, и скоро поворот, который был сразу же по выезде со двора казармы, скрыл их.
В небе появились самолеты. Послышались залпы зениток.
Батальонный комиссар попросил всех, кто оставался в казарме, зайти в укрытие. Но мне не хотелось лезть в щель, похожую на только что отрытую могилу. Перед глазами все еще живо стояли грузовики с ополченцами и милая чета, особенно она, Аня, довольная, что на фронт идет вместе с мужем. От этой картины на душе было светло и легко, хотя я знал, в каком тяжелом положении находилась Одесса в эти дни и какая судьба может постичь и ополченцев, и милую, светлую русскую Аниту, и ее Васю… Гарибальди…
Дар Маргулисов
25 августа в семь часов пять минут пополудни в Одесском порту упал крупный артиллерийский снаряд. Он не нанес повреждений, но с этого часа порт вынужден был вести погрузку и разгрузку судов ночью.
Это, конечно, усложнило все, особенно посадку на корабли раненых и детей. До этого часа эвакуация проходила без жертв и затруднений. Из Одессы регулярно вывозились раненые, государственное имущество и часть жителей, которые с большой неохотой покидали насиженные места. Они готовы были терпеть все бомбежки, обстрелы и даже голод, только бы не тащиться бог знает куда. Некоторым жалко было расставаться с добром. Но большая часть жителей не уезжала по убеждению, что патриотический долг обязывает их остаться здесь.
Однако жителей оставалось больше, чем нужно было городу, очутившемуся в кольце осады. А кольцо это с каждым днем сжималось все туже и туже.
К населению пошли агитаторы. Они старательно доказывали, как трудно жить в осажденном городе, где даже вода и та по карточкам!
Одесситы согласно кивали: дескать, понятно, и все трудности жизни тут они сами на себе испытывают… Но тут же спрашивали: «А где теперь легко?»
Вопрос не риторический: в самом деле, где в те дни было легко?
Немцы уже подкатывались к стенам Ленинграда, осадили Киев, форсировали Днепр, отрезали Крым и пробивались в Донбасс.
Но большой, красивый город с чудесными тенистыми улицами, великолепными зданиями, парками, курортными виллами, отличными пляжами, университетом, мореходным училищем, знаменитой глазной клиникой, богатыми музеями, театрами, отбивая яростные атаки врага, жил, как говорится, некраденой жизнью.
Он замирал лишь на короткое время, пока на его дома сыпались фашистские бомбы, и вновь оживал после отбоя: одесские гамены с алюминиевыми бидонами, в которых до войны бегали за молоком, носились у передовой, пробираясь туда ползком, спринтерским бегом, чудом ускользая от пуль и осколков, и поили бойцов «сладкой» водой.