Севастопольская хроника — страница 101 из 113

старого хирургического шва, измазанного чужой кровью, он воскликнул:

— А это что?!

Я сказал, что это старое дело, в тридцатых годах попал в Ленинграде под грузовик. В Институте травматологии мне была сделана операция на суставе, в результате которой я был «списан по чистой», то есть признан вовсе негодным к несению военной службы, со снятием с воинского учета. Вот этот-то след старой операции, измазанный кровью лежавшего на моих ногах раненого, и увидел врач.

Поняв, в чем дело, он смутился, но тут же овладел собой, распорядился, и откуда-то принесли армейские бриджи, хотя и бывшие в употреблении, но стираные. Они никак не «монтировались» с моим синим кителем и флотской фуражкой с золотым крабом. Идти в них можно было лишь до первого патруля.

Однако я скоро утешился — принесли флотские брюки «БУ».

Врач чувствовал себя виноватым и старался успокоить меня. Он говорил, что ничего страшного, наоборот, в таких брюках меня еще больше будут уважать — ведь я из осажденного Севастополя, смешно оттуда появиться в брюках с иголочки!

После того как увезли раненых и отбыл с ними врач, на поле установились тишина. Ее абсолютность, похожая на таинство, вызвала беспокойство — давно я не испытывал ощущения полной тишины и, кажется, забыл совершенно ее звуки.

На обширном поле Пашковского аэродрома, как войско на параде, стояла высокая, в буйном цвету, трава.


Тишина…

Трава…

Вдруг откуда ни возьмись над аэродромом появились птицы. Они сделали несколько кругов, затем легко и игриво взвились высоко под самый купол голубого неба, и оттуда полились звуки какой-то очень знакомой и прелестной музыки. Я не мог понять, что это за музыка, но в ней слышались мелодии из «Весенней песни» Грига.

Музыка еще сильнее растравляла сердце. Я хотел и не хотел слушать ее — перед глазами горькими сиротами стояли картины Севастополя, вместо роскошной травы, бездонного неба и поющих в нем птиц виделись обугленные дома, толпы людей, покидающих насиженные места, самолеты в небе; вместо тишины слышались крики, пальба, и по ушам били ужасающие звуки разрывов бомб и снарядов.

Я на миг закрыл глаза, а когда открыл их, все то, чем только что жил и от чего сердце сжималось, исчезло. Было снова голубое небо, была высокая трава в цвету, птицы в небе, и еще добавилось к этой картине одно чудо — на аэродроме появилась подвода. На телеге, которую здесь называют бестаркой, стояли три огромные ивовые корзины, полные спелой, глянцевитой и раздражающе сверкавшей гранатовым цветом черешни! Чудо какое-то! В Севастополе одолевала смертельная жажда, а тут сочные, чертовски аппетитные черешни!

Подвода остановилась возле нас, и старик, который вез это чудо, кинув вожжи на телегу, снял картуз, вытер пот на морщинистом лбу и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Бэрите! Кушайте! Вы з Сэвастополя?


После возвращения из Севастополя я был командирован редакцией на Северный флот. Из одной крайней точки фронта Великой Отечественной войны я попал в другую.

Больше месяца я пробыл на Севере, ходил на боевых кораблях, жил у морских пехотинцев и артиллеристов на полуострове Рыбачий, встречал возвращавшихся из дальних походов подводников.

Сделал несколько фотографий в отрогах горного хребта Муста-Тунтури. Это было, как мне сказали, единственное место на всей линии фронта, тянущейся от Баренцева моря до Черного, где гитлеровцам не удалось нарушить государственную границу нашей страны, хотя головорезы генерала фон Дитла, носившие на рукавах знаки эдельвейса, стремились к этому.


В Москву возвратился с полными блокнотами. Перед глазами были северяне: летчик-истребитель Петр Сгибнев, командир батареи на полуострове Рыбачий капитан Поночевный, командиры подводных лодок Лунин, Видя-ев, Стариков; главный хирург флота профессор Дмитрий Александрович Арапов; тонкий дипломат, знаток морского дела, талантливый командующий Северным флотом адмирал Арсений Григорьевич Головко, член Военного совета, дивизионный комиссар Николаев, — я должен был писать о войне на Севере и об этих людях, а думал о… Севастополе.


Устроился в гостинице «Москва». Сел за письменный стол и с утра до поздней ночи писал. Сдав очерки в редакцию, заехал в Николо-Песковский, в столовую Наркомата Военно-Морского Флота, и тут встретил человека, который одним из последних ушел из Севастополя, после того, как город заняли войска фон Манштейна.

Он выглядел настолько изможденным, что я не сразу узнал в нем того блестящего морского командира, с которым познакомился еще в июне 1941 года в Москве, в этой же столовой. Он тогда выделялся манерой держаться с особой, не подчеркнутой, естественной флотской элегантностью. Одет был изысканно — тужурка и брюки сшиты, по-видимому, у отлично знающего свое дело военного портного.

Это был человек незаурядной судьбы. В тридцатых годах он был старпомом на миноносце. Затем добровольцем воевал в Испании. Незадолго до войны с гитлеровской Германией получил назначение на должность военно-морского атташе в одну из европейских стран.

После нескольких лет жизни за границей в мае 1941 года приехал в отпуск. Съездил к родителям в Пензенскую область, а от них — в Ялту, в санаторий. Из Ялты возвратился в субботу 21 июня, а в понедельник 23 июня собирался за рубеж, к месту службы. Но последний поезд из Москвы на Берлин отошел с. субботы на воскресенье, ночью 22 июня…

В течение первой недели войны, которая ошеломила всех и которую никто не хотел принимать и понимать, его еще можно было видеть в столовой потягивающим ту же дорогую английскую трубку «Донхилл», в которой пахуче дымился «Кепстен», а потом он куда-то вдруг исчез.

В августе, будучи в командировке на Черноморском флоте, я неожиданно встретил его в Севастополе.

В то время он занимался вместе с коммодором Фоксом испытанием английских электрических тралов для подрыва немецких донных неконтактных мин, которыми, по выражению минеров, севастопольский рейд был насыщен, как суп фрикадельками.

Нам тогда не удалось поговорить обстоятельно — я спешил: катер с крейсера «Красный Кавказ», на котором мы с Хамаданом должны были отбыть в осажденную Одессу, уже стоял у пристани. Мы условились встретиться после моего возвращения из Одессы.

Но когда я вернулся из Одессы, капитан-лейтенанта в Севастополе уже не было — он улетел в Москву.

Прошло больше года. Сколько событий свершилось за это время на наших глазах! Я давно забыл думать об этом моряке, втайне считая, что он погиб. И вот встретились!


На нем вместо изящной тужурки китель толстого сукна, брюки с клапанами на боках, как у краснофлотцев. Но хоть китель и не был изящным, зато два ордена Красного Знамени на левой стороне груди и лесенка нашивок за ранение на правой придавали моему знакомому боевой вид, который для строевого командира был дороже изящества и галантности! Он был и в звании повышен: на рукавах его кителя к двум средним шевронам прибавился третий средний.

Встретились мы в той же комсоставской столовой на Николо-Песковском. Капитан III ранга сидел за столиком один и ел левой рукой — я не сразу заметил, что правая у него на перевязи.

После обеда мы сели в раздевалке на диванчик. Он набил свой «Донхилл» самосадом и закурил.

Отвечая на мои вопросы (что у него с рукой и где он пропадал целый год?), он избегал подробностей, а для меня было важно именно это. Когда я сказал ему, он усмехнулся и неожиданно ответил по-английски:

— Мей би (т. е. может быть. — П. С.), когда-нибудь и расскажу подробно, а теперь ни настроения, ни времени.


Выпустив густую струю табачного дыма, он сказал лишь о том, что после испытания электротралов был в Москве, потом снова очутился на Черном море, участвовал в феодосийском десанте, был ранен, лежал в госпиталях в Сочи и Тбилиси, после излечения вернулся в Севастополь и ушел оттуда 3 июля на рыбацком сейнере и, указав на руку, а затем на глубокий шрам на голове, сказал, что был ранен во время этого перехода. Теперь предстоит несколько операций на руке, чтобы восстановить подвижность пальцев.

Конечно, для меня этого было совершенно недостаточно. Я утащил его к себе в гостиницу «Москва».

Бутылка армянского коньяка «Двин» разговорила его. Отпивая на европейский манер крохотными глотками, он причмокивал, восклицая то по-русски: «Великолепно!», то по-английски «Tops!» — высший класс!

В этот вечер он был в ударе и рассказывал с подробностями, живо, а иногда представлял все в лицах. Мы встречались с ним не раз потом, и наконец у меня составилась картина последних дней обороны Севастополя.


День 29 июня 1942 года начался в Севастополе намного раньше астрономического времени. В 2.00, как говорят военные, жители были разбужены оглушающим грохотом артиллерийских залпов и гулом тяжелых бомбардировщиков: началось последнее и решающее наступление немецких войск. Да, именно в этот час начальник артиллерии 54-го немецкого армейского корпуса генерал Цукерторт ввел в действие всю свою артиллерию, а корпус располагал 54 батареями тяжелой и большой мощности, 41 батареей легкой артиллерии, 18 минометными батареями и двумя дивизионами самоходных установок.

К артиллерии генерала Цукерторта в эту тяжелую для севастопольцев ночь присоединились 25 батарей тяжелой артиллерии большой мощности, а также 25 батарей легкой артиллерии, б минометных батарей, один дивизион самоходной и еще два дивизиона артиллерии инструментальной разведки генерала Мартинека, начальника 30-го армейского корпуса.

Надо сказать, что среди пушек большой мощности имелись батареи гаубиц и мортир, их калибр 305, 350 и 420 мм. Были также и два орудия, калибр которых достигал 600 мм! И особое место занимала «Дора» — «дочь» крупповских артиллерийских заводов. Ее калибр — 813 мм. Она была изготовлена в Эссене. В Севастополь прибыла на шестидесяти железнодорожных составах. Ее размеры волновали воображение: ствол тридцатиметровой длины, лафет достигал высоты трехэтажного дома. Снаряд весил 6800 кг. Начальная скорость его полета — 700 м/сек. «Дора» пробивала железобетонный блок толщино