Последний вопрос, пожалуй, был самым важным, потому что тем, кто остался без ног, судьба для карьеры не предоставляла широкого выбора. Обладавшие музыкальным слухом учились игре на аккордеоне и затем уходили в детские сады: дети в круг, а ты перебирай клавиши: «В лесу родилась елочка». Либо в санатории сопровождать музыкой физзарядку.
Если б я не знал, что случайность лишь тень закономерности, я бы, пожалуй, произнес: «Да здравствует случайность!»
Наш разговор с Голимбиевским оказался беглым и не сразу плодотворным: из записей, которые я сделал, возвратясь в гостиницу, мне еще многое было неясно, нужно было поговорить дополнительно, но он уезжал домой.
Лишь через два года, в феврале 1970 года, я смог поехать в Ленинград.
Судьба Анатолия Голимбиевского неповторима, как рисунок с оттиска большого пальца левой руки каждого человека. Чтобы понять по этому рисунку, почему так, а не иначе складывалась его судьба, нужно постигнуть натуру этого человека.
…Нам мешал разговаривать на эту тонкую и очень трудную тему внук Голимбиевского. Крепкий, как орех, мальчонка, с доброй примесью грузинской крови, непоседа с упругим взглядом карих, так напоминающих спелые оливки глаз, он все старался повиснуть на руках у еще молодого деда и мешал ему, лез в лицо.
Дед добродушно, как старый лев, отбивался от непоседы внука, норовившего загребисто, крепкой как сталь ручонкой ухватить деда то за нос, то за выбритый до блеска упрямый подбородок.
Дед в конце концов сдался. Он сунул на руки бабке, сидевшей у окошка с вязаньем, неспокойного, крутившегося, как ртуть, ребенка, и мы начали говорить.
Голимбиевский не впервые ведет беседу — журналисты налетают на него в канун военных праздников лихо, как разведчики на «языка».
О нем уже немало написано, но преимущественно о военных подвигах, а его дела на «гражданке» еще ждут автора.
Не всякий человек может дать оценку своим поступкам, особенно когда поступки перерастают в подвиги.
Голимбиевский скромен, он не решается дать не только оценку, но и даже интонационную окраску поступку или факту из своей биографии.
О нем очень трудно писать, потому, что он противится, чтобы «выставляли его героем».
— …Зачем? Что я сделал особенного? О других лучше пишите!
И вот я мучаюсь. Напишу фразу, прочту и зачеркиваю. Порой берет отчаяние: лист за листом летит в корзину, а от цели я так же далек, как и несчастный Сизиф. Что ж делать? Таков труд литератора. И я думаю: если б он был иным, то есть легким, то вряд ли чего-нибудь можно было достичь с помощью слова.
Мой друг писатель Н. говорит: «…Не надо сдаваться! Как бы тебе ни было трудно — все равно пиши!»
Все равно пиши! Это почти лозунг для литератора. Что ж, литератор — человек, и ему тоже нужны лозунги, свои, конечно, профессиональные. В наш век человек без лозунга — что птица без крыльев.
Но для того чтобы писать, мало письменного стола, бумаги, чернил и лозунгов. Кроме этой «техники» нужно еще кое-что, ведь пищей для мыслительного процесса служат лишь факты, или, как мы говорим, материал. Вот у меня этого-то добра и не хватало.
Голимбиевский противится, чтобы его «выставляли героем», и многие факты своей биографии полагает теперь уже малозначащими и то и дело бросает: «Ну, об этом не стоит говорить». А когда начинаешь дотошно, почти как следователь расспрашивать, что это за факт и почему о нем не стоит говорить, выясняется, что если б я не проявил настойчивости, то лишился бы весьма важной подробности.
Виктор Шкловский как-то во время беседы с молодыми литераторами сказал, что писать — все равно что на тюленя охотиться.
Как же охотятся на тюленей?
Садится охотник на льдине у лунки и ждет, когда тюлень высунется воздухом подышать. Тут охотник и приобретает его.
А если не высунется?
Это, конечно, детский вопрос — тюлень без воздуха не может, обязательно высунется. А вот когда?
Бывает так, что охотник сидит у лунки целый день. Мороз его обрабатывает, а то и снег, да такой устегливый — хлещет в лицо мелкозернистыми да тяжелыми, как свинец, струями, и еще ветер гнет беднягу к самому льду, Через все проходит охотник. На то и охотник!
Писатель тоже охотник, но в отличие от тюленей слова не всегда подплывают к его «лунке». Я имею в виду нужные слова.
В наше время в охоте на тюленей есть какие-то новшества: на промысел ходят мощные ледоколы, над льдами парят вертолеты, радио связывает охотников с поисковыми группами; а в ремесле писателя новшеств нет. Всякий раз приходится начинать заново. И слова подбирать как мозаичных дел мастер, вооружившись терпением, порой чуть ли не на зуб пробовать.
…Внук вырывался из рук совсем еще молодой для этого звания бабки. Он весело попискивал и потанцовывал на ее коленях, то и дело роняя на пол безаппетитный для него апельсин.
Я глядел на мальчонку, затем переводил глаза на деда и думал: что же я буду делать, когда сяду за письменный стол?
Я вижу деда, бабку и внука в новом, чистеньком, теплом доме. Нехвастливый ленинградский морозец тонким, белым штрихом стеклографика нанес легкие, талантливые ажуры на окна. Стоит февральское утро тысяча девятьсот семидесятого года, а я должен представить себе далекие сороковые годы, когда ни Анатолий Голимбиевский, русский парень из Ленинграда, ни грузинская девушка Мирца Каландадзе (дед и бабка) не имели понятия друг о друге. Ничто тогда не было за них — ни время, ни пространство: Анатолий Голимбиевский жил в Ленинграде, а Мирца в Грузии.
И вот же случилось так…
Как и большинство мальчишек портового города, Анатолий Голимбиевский довольно рано попал в плен к морю. Хотя у берегов Ленинграда не само море, а всего-навсего мелководье Маркизовой лужи, но однажды, увидев лужу во время штормовой погоды, когда волны яростно набрасывались на берег и терзали его свирепой и в чем-то очень красивой ухваткой, он понял, что без моря жизни ему не будет.
Детство и юность его пали на то время, когда поэты писали: «Три танкиста — три веселых друга» и «Любимый город может спать спокойно».
Все это не очень задевало Анатолия Голимбиевского, но когда в Неву втягивались боевые корабли Балтийского Краснознаменного флота и по набережным шли колонны краснофлотцев, он забывал обо всем.
Была у него еще одна страсть — музыка. Еще неизвестно, кем бы он стал, если б ему предложили на выбор: море или музыка.
Тогда он не предполагал, каким трудным будет его путь и к морю, и к музыке. Надо было учиться, и он хорошо учился, но, увы… недолго — отец оставил семью, жену и пятерых детей. Прокормить эту ораву на жалкий оклад уборщицы, который получала мать, невозможно. Прощай, средняя школа, здравствуй, завод.
О том, что у Анатолия редкий талант к мастерству, было известно еще и раньше — дома не было предмета, который бы он не сумел починить. На заводе он быстрее других стал слесарем-инструментальщиком. Кто работает на металлическом производстве, тот знает, что специальность слесаря-инструментальщика требует большого мастерства.
Пришло время призыва в армию. Перед комиссией появился голубоглазый красавец атлет. Он очень волновался, хотя заранее приготовил все слова, которыми должен был убедить комиссию, что, кроме флота…
К счастью, на него раньше других обратил внимание представитель флота. Он толкнул председателя комиссии и молча пальцем показал сначала на Голимбиевского, затем на себя, и судьба слесаря-инструментальщика была решена.
Призвали на Балтике, а служить послали на Черное море. Мать была огорчена до предела — как же так, тут же свое море, свой флот есть! Зачем же гнать на Черное море! Что это, политика какая-то особенная?
Поплакала-поплакала, собрала в дорогу да и провоч дила в Севастополь. Пиши! Не забывай! Не балуй! Дур-ных людей остерегайся! G вином осторожней!
А он не жалел — все-таки Черное море не то, что Балтика. Балтика хмурая, серая. Не море — водоем. А Черное на дню сорок раз цвет меняет; то синее, то обзеленится вдруг или нальется чернотой.
…С поезда строем, разномастной командой «с вещами», — на Корабельную, в казармы флотского экипажа. Там уже ждал цирюльник.
Неважно, что они у вас вьются, и цвет красивый, и блестят, и без волос голова черт знает на что похожа, — терпи, моряк, служба начинается!
Не вытерпишь, запомни — море, слабых не любит!!
От цирюльника, большеголовые, ушастые, — в баню. В руках шайка, мыльный огрызочек и мочалочка из сизаля. Если захочешь, чтоб рядом стоящий друг потер тебе спину, проси, чтобы делал это полегче, от этой мочалочки след на спине, как от наждака…
От казарм флотского экипажа до моря — рукой подать, а идти до него новичкам долго-долго: сначала в строю потопай, потом присягу на верность народу принеси, получи флотскую специальность, тогда и попадешь на море. А пока в предбаннике тебя ждет брезентовая роба с номером на нагрудном кармане — не пугайся, и через это надо пройти, — многие адмиралы современного флота не избежали этого.
Звуки горнов, свистки дудок, команды… Без команды ни направо, ни налево, и всюду строем, кроме… гальюна. Тяжело?
Вряд ли найдется человек, который бы не кривя душой сказал — нет, не тяжело. Конечно, тяжело! Порой мучительно тяжело, но надо переносить все это. Море слабых не любит! А у Голимбиевского до призыва на флот жизнь не была ангельской — дома кроме него четверо малышей, а кормить их кому? Ему да матери.
Завод с первых же дней золотой юности приучил к труду и дисциплине, поэтому ему в экипаже было сначала терпимо, а когда кончились-строевые учения и он был направлен в учебный отряд, стало интересно. Он получил специальность моториста, затем назначение на новенький эскадренный миноносец «Сообразительный».
В начале своего рассказа я говорил о сложности рисунка судьбы Голимбиевского, о мечте его юности, о море, о том, что ему тогда снились корабли, штормы, штурвалы, бескозырки… В наше время это называют романтикой. Правильно. Человеку без романтики нельзя.