О чем же я буду писать? О развалинах? О трудной жизни в разрушенном войной городе?
Однако мрачные мысли развеялись, как только выбрался на Пушкинскую площадь. Тут остановился и замер: на Корабелке у причалов Морзавода полно судов разных классов и рангов. Сипит пар над кузницей, дым вьется из корабельных труб, гремят командные слова въедливых боцманов, стрекочут пулеметные очереди клепальщиков, вспыхивают искры сварочных аппаратов — жизнь!
Сердце забилось еще радостнее, когда глянул на рейд. Корабли флота, прославленные герои лихих десантных операций, мастера артиллерийских атак мирно стояли на бочках, попыхивали легким дымком, как старые суворовские солдаты, греющие после смертного боя носы из коротких дымливых трубочек! Только ради этого стоило ехать сюда!
…В редакции — полупусто, сотрудники, в том числе и «старички», с которыми я так жаждал повидаться, — в разгоне: одни на кораблях, другие в отъезде, кто в Новороссийске, кто в Одессе, а «наш прославленный матрос» Афанасий Красовский (Ваня Чиркин) в Керчи.
На выходе столкнулся с Докиным — он только что подлетел на мотоцикле с сильным, как зверь, и очень громкоголосым мотором.
Через минуту мы уже неслись с бешеной скоростью по центру. Было немного страшновато — у Вадима До-кина вместо правой руки протез.
У Исторического бульвара я слез — мне хотелось осмотреть город не с седла бешено мчащегося мотоцикла. Да и, кроме того, необходимо побывать на избирательных участках, у «мэра Севастополя», на кораблях флота и, как говорится, — эт цетера, а времени с гулькин нос.
…В те дни поражали не развалины — на них я насмотрелся еще в мае сорок четвертого, — а неожиданности на каждом шагу: идешь, кругом руины, ржавое железо, и вдруг вывеска — «Магазин», идешь дальше, снова тянутся руины, глубокие воронки, заросшие лебедой, и опять, тоже вдруг, — в развалинах самодельная дверь, торчит железная труба и дымит, как папироса; два крохотных окошечка, как в землянке, на двери фанерная дощечка размером в развернутый лист. На ней чернильным карандашом выведено: «Женское общежитие», затем три буквы — СМУ и какое-то расплывшееся слово.
Рядом с вывесочкой на веревке девичье тщательно выстиранное бельишко, голубые, белые и красные косыночки. Те самые, в которых вечером их хозяйки при свете прожекторов танцуют прямо на асфальте, под музыку, льющуюся из динамика, вывешенного на фонарном столбе.
Балы эти с виду не только не богаты, но, может быть, даже жалки, но сколько же радости: со всех сторон слышен смех, вкрадчивый шепот — взаимное «заполнение анкет»: «Как вас зовут? Откуда вы? Что делаете в Севастополе? Где мы встретимся?»
В самом деле — где же им встретиться? В городе только один кинотеатр, да и тот в подвале — без фойе. Клубы? Крохотный Дом офицера — и все…
Дома кавалеров покачиваются на рейде, и кавалеры своих адресов не дают. Не дают адресов и дамы — где их найдешь средь руин! Мест для встреч мало: либо пристань, либо танцплощадка.
И все же свидания назначаются; война кончилась, и композиторы-песенники уже начали наступление на наши чувства не зовущими в бой («Идет война народная»), а лирическими, вгоняющими в слезу шлягерами. И из репродукторов вместо маршей, вместо классической музыки несутся «танголиты» и «пепиты-дьяболы».
В те дни я без устали лазил по развалкам. Порой было жутко: идешь по улице — ни души, как в Помпеях, а на стенах висят радиаторы отопления, вешалки, гвозди, под которыми светлеют квадраты под некогда висевшими здесь в рамах портретами или картинами. Воображение быстро населяет эти улицы, дома жизнью: не так давно сюда ходили люди, открывали выбитые теперь двери, окна, здесь звенели голоса, а теперь — тишина, та тишина, которую Пушкин назвал немой. Да немая, к счастью, недолго — неожиданно где-то загудело, и вскоре в пустую улицу влетел грузовик с полным кузовом молоденьких, курносых, с бедово-игривым блеском глаз девчат в робах, заляпанных штукатуркой. Мгновение, и грузовик исчезает, а с ним уносится и песня — девушки пели старинную, до слез трогательную песню: «Он уехал».
И опять тяжкая, гнетущая, сдавливающая дыхание немота.
Постепенно я облазил весь город: кое-где велись работы — бульдозеры расчищали развалины, а возле некоторых домов — их можно было приспособить под жилье или учреждение — выросли леса. На зыбких подмостьях звенели голоса сибирячек, уралочек и молдаванок — девчата, начитавшись газет, призывавших молодежь «возродить из пепла города-герои», и наслушавшись негромко сказанных слов о том, что в Севастополе ребят пруд пруди, — да каких ребят: на флот хилых не берут! — махнули на свои сибирские просторы, на богатства лесов и рек, на просторные и плодородные степи, на целые, но обезмужиченные войной города и села, подались в далекий романтический Севастополь.
Первое, с чем встречались прибывавшие в Севастополь романтики, — это разрушенный, с высаженными воздушной волной окнами и дверьми вокзал. В нескольких сотнях метров от него чудом держался покосившийся, словно бы присевший раненый боец, холодильник, подорванный фашистами.
Поднявшись в город, романтики слева видели разбитое здание Панорамы обороны Севастополя 1854–1855 годов, обезглавленный памятник Тотлебену, а прямо и справа — каменную россыпь, скрюченное железо, пустые коробки устоявших от бомб и снарядов зданий, глубокие воронки.
Все поросло бурьяном. В городе свирепствовала «москитка» — лихорадка, возникавшая от ядовитых укусов Москитов. Словом — мрак, разруха. Светлыми были лишь небо, по-италийски голубое и нежное, белый камень Инкермана и удивительное море, которое, как тщеславная красавица, по нескольку раз в сутки меняло свои ослепительные туалеты: то оно — пурпурное, то — золотисто-зеленое, то — мягко-голубое, то действительно черное…
Ко всему этому — жить негде, вода пресная «вприглядку», свет вполнакала. Да и тот мигает, хотя дизели «энергопоезда», стоящего на бывшей царской пристани в Южной бухте, стучат круглые сутки.
Романтики должны были обладать железными нервами, потому что кроме этих бед в Севастополе небогато было и со столовыми, и с парикмахерскими, детскими яслями и садами, библиотеками, поликлиниками. Все — на голодном пайке. Зато романтики хоть отбавляй. И она, эта соблазнительница юных сердец, жаждущих необыкновенных свершений и подвигов, влекла в наш город, прославленный необычным и ярким мужеством, молодых людей, готовых прямо с поезда — на леса строек.
Бывший матрос Черноморского флота Василий Ефремов, председатель Севастопольского горисполкома, радушно встречал молодежь, рискнувшую приехать сюда на сплошные неудобства и трудности. И пусть не звучит это лишь как временная дань пафосу — молодежь оценила реальную обстановку жизни в Севастополе как боевую и героически выносила все тяготы ее.
Много сделал бывший матрос Ефремов вместе с молодежью и активом севастопольских женщин: были взяты на учет все подвалы, бесхозные домики; были расчищены в этих местах завалы, «заштопаны» стены, оштукатурены, подкрашены — город, словно яблоко соком, наливался жизнью.
Однако строительство не развертывалось — по холмам города все продолжали вышагивать экспедиции различных представителей, уполномоченных и экспертов всех рангов.
Что-то еще утрясалось и согласовывалось, где-то отклонялись насущные требования и широковещательно разрешались мелочи; из Севастополя в столицу, из столицы в Севастополь мчались люди с туго набитыми портфелями, а дело-то не очень двигалось вперед.
Ефремов никак не мог согласиться с этими темпами: во время обороны города, когда Василий Петрович был не только «мэром», но и членом городского Комитета обороны, все сложные и трудные вопросы решались по-флотски — немедленно, так сказать, в авральном порядке, а теперь остается лишь пустить в ход «большой флотский набор», чтобы добиться нужного решения.
Ему отвечали, что теперь не война, на «полундру» брать нечего, но если море разбушуется, его не скоро время уймет, и не так-то просто унять моряка, когда он видит, что дело, за которое он дерется, правое и что все можно сделать быстрее.
Доказывая представителям всех категорий власти необходимость быстрейшего решения дел, Ефремов, несмотря на то что его не все терпеливо выслушивали, всякий раз пускал в ход примеры из времен обороны, когда обыкновенные дела делались как чудеса. Тогда только так и можно было: город отрезан от Большой земли — все, от иголки до коробки ваксы, нужно было делать самим. И делалось! Делалось под бомбами и ливневым огнем артиллерии. Ефремов каждый раз с гордостью говорил, что севастопольцы во время обороны вырыли в каменистой земле более тысячи щелей для укрытия горожан от бомбежек и обстрелов, обезвредили свыше тысячи трехсот неразорвавшихся авиабомб, построили мельницу, хлебозавод; в штольнях глубоко под землей сделали два спецкомбината и госпиталь. Под землей даже спички не горели от малости кислорода, а севастопольцы работали и жили — мать у станка, а ребенок около ног ползает…
Ефремов не ограничивался разговорами с представителями — сам ездил в Москву. Первое время столица не очень-то поддавалась на его «слезницы». Возвращаясь, он говорил: «Москва очень сочувствует нам, но не понимает нас».
Увы! Слова и цифры, которыми Ефремов старательно стремился убедить правительственные органы в необходимости срочной помощи Севастополю, никого не потрясали. Почему? Давайте попробуем с помощью такой магической силы, как воображение, перенестись из наших дней туда, в сорок шестой или сорок седьмой, — ну кого могли тогда поразить цифры разрушений в одном городе, когда половина (если не больше) городов всей нашей страны лежала в развалинах?!
Но, несмотря на серьезность этого аргумента, Ефремов никогда не разводил руками перед трудностями — матрос засучивал рукава и шел дальше. Однажды, приехав в столицу, Ефремов, прежде чем идти «наверх», явился к генерал-полковнику авиации, бывшему командующему воздушными силами Черноморского флота, герою обороны Севастополя Василию Васильевичу Ермаченкову. Он в то время жил в Москве и занимал высокий пост.