Ефремов попросил генерал-полковника сделать аэрофотосъемку Севастополя. Снимки чтобы были на больших листах. Генерал «дал команду», аэрофотосъемку сделали лучшие специалисты. Со снимками Ефремов вошел в подъезд высокого здания, где не так давно ему сочувствовали, но…
Волнуясь, несколько более торопливо, чем нужно было, он развернул на столе панораму разрушенного Севастополя.
В Севастополе на заседании горисполкома, после возвращения из Москвы, он со сдержанной улыбкой говорил:
— Нас поняли!.. Нам сказали: «Севастополь был. Теперь мы видим — Севастополя нет. Но Севастополь достоин того, чтобы его восстанавливала вся страна».
Между прочим, пока Ефремов ездил в Москву и добивался средств, материалов и специалистов для полного возрождения Севастополя по большому плану, руководители некоторых организаций (те, кто половчее) сделали вид, что никакого генерального плана восстановления Севастополя нет и войны нет, самая пора строить то, что им нужно. Так, генералу Н. удалось «обойти» всех, и он воздвиг танцевальную площадку на святом месте Севастополя — на Историческом бульваре, на территории бывшего 4-го бастиона, где около века стояли скромные памятники артиллеристам и где на знаменитом Язоновском редуте служил в качестве артиллерийского подпоручика Лев Толстой.
Старые севастопольцы дивились — никому еще не удавалось до сих пор танцевать в открытую на местах упокоения героев. И танцевать не спьяну, а по билетику, да еще под флотский оркестр!
Молодежь, прибывшая из далеких сибирских и уральских земель, тоже ходила сюда танцевать: никому из них не ведомо было, что тут за земля была раньше. Я где-то читал: «Человек, забывающий о прошлом своей Родины, недостоин ее будущего». Строителю танцплощадки на одном из священных холмов Севастополя все равно — он вскоре ушел в отставку и уехал из Севастополя, а в город продолжали прибывать целыми составами новые партии строителей. Они с молитвенной жадностью и душевным трепетом ходили по его улицам, по местам, где в недалеком прошлом гремели сраженья и под бешеным натиском врага падали насмерть стоявшие матросы.
Ехали сюда, прорываясь через все кордоны, и те, кто не мог без Севастополя.
Ехали, не задумываясь над тем, где придется жить. Дарью Доценко с кучей малых ребятишек я нашел в бетонном сейфе бывшей Центральной сберегательной кассы. Нет, она не работала там, а жила!
Центральная касса до войны занимала большую часть первого этажа большого дома. В кассе имелся просторный железобетонный сейф для хранения денег, облигаций займов и других ценных бумаг. В 1942 году в дом попало несколько крупнокалиберных авиационных бомб, он обрушился, а сейф, раньше недоступный глазу, оголился.
Три высокие железобетонные стены и толстая стальная дверь. С виду дот не дот… Но и на другое ни на что не похожее сооружение.
Дарья Доценко приехала из Новороссийска вскоре после освобождения Севастополя. Побегала по городу — все подвалы заняты, куда деваться? Тут и приглянулся ей одиноко стоявший среди развалин сейф. Дарья усадила детей в сторонке, поручила старшему следить за младшими, а сама — к сейфу.
Со временем было пробито крохотное окошечко в стенке, и солнце охотно заглядывало и сюда.
Севастопольская милиция сначала не хотела прописывать Доценко — любой подвал, хотя и не бог весть какой, но все же «жилфонд», а бетонный сейф всего лишь адрес для ценных бумаг. Но прописывать солдатскую вдову где-то надо было.
Дарья Доценко для меня тогда была находкой: ни в одном из городов, разрушенных гитлеровцами, — а их насчитывалось в стране свыше тысячи — не нашлось избирателей с таким оригинальным адресом!
Сейчас мне неловко вспоминать о тогдашней журналистской радости, потому что радости в том факте в сущности не было. Я радовался тогда как репортер, но был слеп как человек. Радоваться можно было способности русских людей быстро пускать корни там, где лишь битый камень да погорелье; способности не хныкать, когда из крана не течет вода и в магазин не подвезли вовремя хлеба; способности петь песни на лесах… петь даже тогда, когда от штукатурки начинают ныть руки; способности не поддаваться панике, когда в общежитии гаснет свет; когда через развалки, пересекая твою тропу, табунком бегут крысы… А самое главное — сохранять, как знамя, веру и надежду на будущее!
Это было тогда — четверть века тому назад — главным в Севастополе и не носило характера газетной сенсации. Конечно, все это было в характере Дарьи Доценко, в ее упорстве укорениться во что бы то ни стало в Севастополе, куда она приехала не в поисках романтики (эту фею мы теперь беззастенчиво эксплуатируем всюду: даже на глухих струнах гитары и в хриплых голосах доморощенных Собиновых), а жить. Во время войны ее эвакуировали на Большую землю, а как только над Севастополем было поднято красное знамя, она решила вернуться домой, еще не зная, что того дома, в котором жила до войны, нет: он рассыпан в прах фашистской бомбой. С кучей малых ребятишек она пробилась через все кордоны.
Где она теперь? Что с ней? Где ее малыши?
Ефремов показал планы восстановления Севастополя. На одних кальках зодчие предлагали снести все уцелевшие строения с берегов Южной и Северной бухт и начинать строить город, как теперь принято говорить, с нуля. На других кальках были свои крайности смелой архитектурной фантазии.
Горисполком и его председатель прежде всего хотели победить нужду, они настаивали на том, чтобы восстановить все, что можно восстановить, а затем пусть «Севастополь возродится, как феникс из пепла!».
Между прочим, весной 1944 года, когда мы еще стояли на Таманском берегу и с тоской смотрели через Керченский пролив на синие очертания крымского берега, наша газета стала печатать письма матросов и старшин, каким они хотели бы видеть будущий Севастополь.
Мечты матросов были характерны непосредственностью и той талантливостью, которая свойственна рисункам одаренных детей, не прошедших через шлифовальный камень живописной культуры, где фантастична сама реальность и реальна фантазия.
Вот что писал мичман Лужков:
«Я — коренной житель Севастополя. Прожил в нем пятьдесят лет. Служу на линкоре «Севастополь» десять лет. Я люблю свой родной город — город славы русского флота, русского оружия. Мой дед и прадед жили в Севастополе. Дед участвовал в первой обороне. Я знаю, что мой родной город сейчас разрушен немецкими варварами. Я знаю, как храбро сражались за Севастополь черноморские моряки. Я сам был участником второй обороны Севастополя. Каким я желаю в будущем видеть свой город?..» Мичману Лужкову, старому, потомственному моряку-севастопольцу, хотелось, чтобы на Малаховом кургане была построена Панорама второй обороны Севастополя, в два раза большая, чем Панорама обороны Севастополя 1854–1855 годов. А «чтобы связать Северную сторону с Малаховым курганом, нужно перекинуть через Северную бухту огромный красивый мост. Под ним должен свободно проходить линкор. Необходимо построить такой же мост через Южную бухту от госпиталя к Интернациональной площади».
Краснофлотцу Кульминскому хотелось видеть нынешнюю Нахимовскую площадь покрытой стеклянными плитами, чтобы ощущалась полная иллюзия плещущегося моря. Ему еще хотелось, чтобы стены домов на улице Ленина и проспекте Нахимова были покрыты барельефами, изображающими «эпизоды из первой и второй обороны Севастополя». Ему также виделась «над новым Севастополем на необыкновенной высоте большая пятиконечная звезда, украшенная 250-ю самыми лучшими бриллиантами».
Я уехал с думами о новом Севастополе. Уехал, чтобы снова, и притом скоро, приехать. Но случилось так, что с тех пор — с сорок шестого и до… шестьдесят восьмого — мне так и не удалось попасть туда.
За эти годы я много ездил: побывал на торговом судне в Индии, ездил в Италию, Францию, Чехословакию и Финляндию. Бывал на Волге, на Дону, на Вятке и Каме… Написал четыре книги.
В шестьдесят пятом году напечатал заметки об освобождении Севастополя и все собирался сесть за книгу. Меня подбадривали читатели, очень тепло встретившие мои заметки. Это давало то же, что дает «благовеющий ветер» парусу, — силы. И вот в 1968 году я решил «напрячь свой парус» и поплыть на Гераклейский полуостров, где руки тех самых курносых сибирячек, уралочек и молдаванок из пепла подняли новый, незнакомый мне Севастополь.
ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Последние дни пышной, немного растрепанной непостоянством погоды среднерусской весны тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года.
Поезд Москва — Севастополь мчится на юг, к теплу, к морю.
Новые, построенные на месте разрушенных немцами, вокзалы выглядят обжитыми. Правда, вид их несколько претенциозен, в их архитектурном облике пробивается что-то дворцовое, но не величественное и классически стройное, а кудрявое и порой аляповатое, этакая купеческая щедрость алебастра.
Путь, восстановленный двадцать один год тому назад солдатами генерала Картенева, настолько прочен, что позволяет машинисту гнать стального коня карьером; вагон мотает так, что ни читать, ни писать, — смотрю в окно и любуюсь длинными челками берез да темно-зелеными пирамидками пушистых елочек и со щемотой в сердце вспоминаю о том, что виделось на этой же дороге двадцать один год тому назад: безрукие, безногие, с выгоревшими в огне войны глазами, бродили по вагонам и перронам разрушенных станций люди, воины, товарищи мои. А сколько сирот искало хлеба и тепла!
Как же хорошо, что раны войны и на людях и на земле затянулись и уже не слышны песни слепцов. Правда, вместо них из транзистора моего соседа громко льется какофонный мотивчик, аттестованный радиостанцией «Маяк» как легкая музыка.
Транзистор — «оружие» мирного времени, оно не убивает, хотя и наносит ощутимые душевные раны. Что ж делать? В наш век техника положила на лопатки такого титана, как. пространство. Если б ученым и инженерам удалось убить шумы, то наука поднялась бы на высшую ступень благодеяний! Ведь крик новорожденного можно услышать лишь в тишине. Но это — к слову. Как хорошо, что горькое прошлое сейчас всего лишь дар памяти.