…Командир отряда капитан Алексей Семеко стоял у борта, а моряки и солдаты, которых он по прибытии в Севастополь поведет в атаки, рассыпались по кораблю.
Краснофлотцы кормили их, одалживали бритвы, шайки для постирушек, мыло и всякую другую житейскую мелочь. Ближний к Семеко усатый солдат с двумя медалями на сильно выгоревшей и пробитой потом гимнастерке чистил винтовку с оптическим прицелом. Свое дело он выполнял со вкусом и старательностью. Поглядывая в ствол, он качал головой и с новым усердием опускал шомпол в канал. Его сосед, засунув руку в сапог, срезал — перочинным ножиком деревянные шпильки. Белые, хорошо отстиранные портянки лежали рядом. Чуть в стороне от усатого на снарядном ящике лежал молодой солдатик. Тонкий, как тростинка, подперев курчавую голову кулаками, он глядел на море. Время от времени он тяжко вздыхал и закрывал глаза. Губы его что-то шептали.
— Ну вот и все, — сказал усатый, — сияет, чисто зеркало.
— А ты, Синявин, глянь в свою зеркалу — судьбы там нашей не видать?
— Судьбу мы скоро узнаем. А вот чего ты, Лычков, чеботарить задумал?
— Чеботарить? А как ты думаешь, ноги солдату нужны ай нет?
— Чудак.
— Чудак Гитлер, что полез на Расею… А ноги солдату нужны не менее ружья. Вот, скажем, дадут команду «вперед», а у тебя в сапоге гвоздь, маленький такой — с мышиный глаз. Ну вот, могешь ты побегти вперед? Вот то-то и оно-то!
— Гвоздь? Пускай в мозге гвоздя не будет. Вон глянь на Грушина. У него гвоздь во где, — Синявин постучал себя по груди и, повернувшись к юноше, безмолвно лежавшему на снарядном ящике, подмигнул: — И чего ты, Грушин, тоску на всех нагоняешь? Скоро Севастополь. Придем на место, напишешь ей, мол, почта полевая, жизня боевая, с войны вернусь, сразу женюсь…
Грушин кисло поморщился, а Лычков, натягивая на ногу за ушки сапог, проговорил с тоской:
— Эх, везут нас на Сахалин-остров: кругом вода, а в середине — беда… Севастополь-то обложен. Что ждет нас там…
— А ты думал, к теще на блины едешь? — усмехнулся Синявин.
— Какое там блины! — со вздохом воскликнул Лычков. — Эх, Синявин! Я б теперь щец со свининкой полный котелок опорожнил. Давно не едены.
— А ты, — с притворной серьезностью сказал Синявин, — зажмурь глаза и ешь, что тебе на сухой паек дадено. — Он вытащил из вещевого мешка копченую тарань, хлестнул по колену: — Вот она, подружка солдатская!
— «Дадено», — передразнил Лычков, — что дадено, то взядено — такой окорок и у меня есть. Я вот думаю, хорошо морякам воевать, — тут у них все есть: захотел кипятку, его сколько хошь; холодно стало — к машинам. А уж борщ какой варят… от одного запаху живот ходуном ходит! Захотел портянки постирать — пожалста… А свету, как в Большом театре…
— Толкуй про Большой-то театр… а сам сроду и не бывал в нем!
— То есть каким же манером это не бывал?! А на Первый съезд колхозников в Москву кто ездил? Ты? В Кремле в Грановитой палате аль в Ружейной, может, ты бывал? А в Парк культуры имени Алексей Максимовича Горького, в театры не ты ли за меня ходил?! Скажет тоже! Москва, брат, главнеющий город в мире!
Синявин, деловито разделывавший тарань, насупил брови и сердито посмотрел на Лычкова:
— Город-то главнеющий, а понятие, я вижу, у вас, товарищ Лычков, как вот у этой… — он постучал пальцем по палубе, — того не чуете, что Севастополь-то дальный подступ к Москве… Немец-то как молодой лед на пруду: нажмешь — трещит. Вот сейчас рвется вражина к важнеющим центрам, и ежели не нажать на него здесь… понял? Понял, зачем нас в Севастополь-то посылают? То-то!
А то завел: «везут нас на Сахалин-остров». Вот где твой гвоздь-то, — он постучал пальцем по лбу, — понятно?
— Понятно-понятно! — отмахнулся Лычков. — Генерал тоже нашелся. Мы эту тактику-стратегию читали… грамотные. Не об этом сейчас разговор. Я вот говорю, на корабле-то воевать — одно удовольствие. Тут все сплошные удобства: спят на койках, в трусах; машинисты после работы в душ… А какие все бритые, ажник блестят. Чистота везде сверкающая. Это тебе не окоп армейский!
— А прямо областной центр! — засмеялся Синявин.
— Чего ты, как жеребенок, залился? — обиделся Лычков. — Если хочешь знать, то такой корабль больше, чем другой город. Чего ржешь? Думаешь, Лычков так ничего и не понимает? Я где-то читал — одна подводная лодка могет своими дизелями на целый город электричество вырабатывать. А это ж махина! Тут чего только нет: и лазарет свой, и мастерские, и кино… А машины какие! Глянь, прет, ажник дрожит весь! Из-под винтов пена чисто бешеная летать!..
— Ты, Лычков, не к добру разговорился, — сказал Синявин.
Лычков нахмурился. Подошел старшина.
— Об чем толк?
— Об жизни, — ответил Синявин.
— Вот что, хлопцы, — сказал старшина, — зараз отдыхать! Ночью высаживаться будем. И смотрите у меня — курить ни-ни! Тут на палубе фосфора до дьявола — вспыхнет, от нас и пепла не будет. Лягайте! Лягайте!
Солдаты начали укладываться. Старшина отошел к другой группе, а Синявин быстро вытащил из «сидора», буханку пахучего житного хлеба, банку с маслом, аккуратно свернутую газету. Газетку расстелил вместо скатерти, нарезал хлеба, собрал крошки в ладонь, затем кинул их в рот, потер руки и пригласил:
— Ну-ка, Лычков, и ты, Грушин, давайте к столу!
— Я уже наклевался, — сказал Лычков.
— Спасибо! У меня свое есть, — ответил Грушин.
— У солдат все общее, — бросил Синявин, — и будин, и праздники. Давай! Давай! Моим поужинаем, твоим позавтракаем, а там будет то, шо каптеры спроворят. Давай, Лычков, подумаешь — наклевался. И ты, Грушин, — довольно тебе на Кавказ смотреть! Вернешься героем, она тебя так встретит! Давай, давай! Сам был молодой, знаю, как трудно с присухой расставаться. Вставай. Ужин простынет.
Грушин приподнялся и энергично покачал головой.
— Ну шут с вами, — сказал Синявин, — вам же хуже будет. А таранька-то чисто балык!
Ел он степенно, со смаком, медленно разжевывая, аккуратно подбирая крошки и со свистом обсасывая косточки.
Большинство командиров, следовавших на «Ташкенте», впервые плыли морем — для них все здесь было в диковинку. С жадным любопытством они наблюдали слаженную до тонкости четкую работу моряков.
Родной стихией большинства была земля. Они там все знали: и как надо вести себя, когда на окоп ползут танки и авиация обрабатывает передний край. Там было все привычно, а тут ново, сложно и коварно.
За время похода я успел многое узнать о капитане Семеко. Он вырос в Севастополе в семье боцмана с кан-лодки «Кубанец», и для него не было тайн в морокой службе. Отец, старый, усатый моряк, держал в доме корабельный порядок: все вещи домашнего обихода назывались по-флотски. Порог — комингсом; окна — иллюминаторами; пол — палубой; двери — переборками; дверная притолока — пиллерсом.
Детство капитана Семеко протекло среди якорей и просмоленных канатов — он вставал и ложился спать под звонкий бой склянок. Рано научился плавать. Знал каждую бухту, все отмели, где хорошо ловились султанка и барабулька. Ловил крабов, собирал креветок под причалами, нырял за монетами и прыгал ласточкой с подножья памятника затопленным кораблям.
…Закат угасал медленно. Край неба, полыхавший ярким пламенем, с каждой минутой суживался. Нежная просинь начала окутывать небосклон. Но на море все еще было светло. От быстрого хода на палубе становилось зябко, и капитан Семеко, еще слабый, как я успел узнать, после полуторамесячного пребывания в госпитале, заколел на сведем ветру. Однако уходить в помещение ему не хотелось: в кают-компании, где Семеко провел предыдущую ночь, было душно. Кают-компания — просторное помещение с картинами на стенах, диванами и удобными кожаными креслами — была заполнена командирами стрелковой бригады. Рядом с Семеко коротал ту ночь молоденький лейтенант Ворожейкин. Высокий, голубоглазый, стройный юноша, только что окончивший артиллерийское училище и, к зависти товарищей, получивший назначение в осажденный Севастополь. Училище базировалось где-то на Волге. Ворожейкин добирался до Черного моря много дней, измучился и теперь вторые сутки наслаждался отдыхом.
Капитан Семеко сказал мне, что ему после госпиталя стал неприятен прокуренный воздух. Осмотревшись, он заметил свободное местечко у минных аппаратов и остановился: «Вот тут я и отдохну. Через шесть-семь часов «Ташкент» придет в Севастополь, и кто знает, позволит ли там обстановка отдыхать». «Бери, что положено, — сказал мне интендант, когда я, получая сухой паек, отказывался от соли, лаврового листа, макарон. — Бери, — говорил интендант, — шоколадом заменять не буду. Положен лавровый лист — бери. Положены хромовые сапоги — бери, а положены кирзовые — хромовые не получишь». Итак, бери, что положено! — воскликнул он, садясь в подветренное место. — Положен отдых — отдыхай!»
Поход проходил спокойно. Очевидно, немцы опять прозевали «Ташкент»: это было с ними не раз. Подводные лодки вряд ли сунутся: после захода в Новороссийск у лидера надежная охрана — два миноносца шли параллельным курсом, чуть-чуть в сторонке. Они, как автоматчики, бросались то туда, то сюда.
Я с восторгом смотрел на то, как клокотала за кормой вода. «Ташкент» самый быстроходный корабль Черноморского флота. На флоте, да и в приморских городах столько ходит рассказов о его смелых походах. Его называют и «голубым дьяволом», и «неуловимым», и даже — «смерчем». Все, кто получал назначение в осажденный Севастополь или эвакуировался оттуда, стремился попасть на «Ташкент». Несколько воздушных эскадрилий, и в том числе торпедоносцы, подводные лодки, а также отряды итальянских торпедных катеров, которыми командовал князь Боргезе, охотились за «Ташкентом». Но он всякий раз дерзко и, я бы сказал, не без рискованной лихости прорывал сети воздушной, надводной и подводной блокады.
…В бою быть зрителем — значит ощущать себя беспомощным. Именно такое чувство, не знаю, как других, охватило меня, когда немецкие самолеты появились над кораблем. Каждый краснофлотец, старшина и командир боевой части, даже кок, вестовые — все были при деле, все по боевому расписанию находились на местах. Вестовой кают-компании, который несколько минут тому назад разносил чай, теперь подавал снаряды, кок исполнял обязанности санитара, и только все мы и следовавшие в Севастополь красноармейцы, морские пехотинцы, армейские командиры были не у дела.