— Пропало желание, — сказал Рубинчик и внезапно сорвался, побежал по ходу сообщения.
Едва вернулся — вторично побежал, расстегивая на ходу ремень. И в третий раз — то же.
— Медвежья болезнь, — определил Пощалыгин.
— Умоляю вас: не фантазируйте, — сказал Рубинчик.
Медвежья не медвежья, а меры принимать нужно. Отделение заступало на батальонную кухню (бойцов хозвзвода, работавших на кухне, отправили на заготовку сена), и нельзя было лишать Рубинчика желанной для солдата возможности попасть поближе к котлу. Сержант Сабиров отправил его к военфельдшеру, тот снабдил порошками. Рубинчик глотал их каждые два часа и каждые два часа топал в «кабинет задумчивости».
Но накануне наряда — как рукой сняло. Медицина!
Заступали вечером. Побрились, помылись, пришили чистые подворотнички, наваксили обувь — старшина Гукасян не смог придраться. Шли ходко, ведомые сержантом Сабировым. Он придерживался телефонного провода, провисавшего на деревьях и шестах. У Пощалыгина был свой ориентир — запах дымка, который он ловил раздувающимися ноздрями.
— Рвем когти, как на свиданку к милахе, — сказал Пощалыгин, стараясь не отставать от Сабирова.
— А то! — сказал Курицын. — На сегодняшний день кухня и есть милаха!
Косые тени, перистые облака, веерные лучи опустившегося солнца, фиолетовые сосняки, овраги, где полощется туман. Овраги, овраги… Вся Смоленщина исполосована ими. В овраге размещалась и батальонная кухня.
Отделение встретил старший лейтенант Бабич. Щурясь, он по-начальственному строго оглядывал солдат, объяснял им обязанности рабочих по кухне, хмурился, но было очевидно: интендант — добряк, а заглавный тут — Недосекин. Новый повар, устойчиво, по-хозяйски расставив ноги, стоял рядом. Когда Бабич повернулся к нему: «Действуйте, товарищ Недосекин», — повар веско сказал:
— Пищеблок баловства не любит. Чтоб ничего не тащить! Суворов что изрекал? Суворов изрекал: «Свой пай съедай, а солдатский солдату отдавай». Подрубать дам, не обижу, но чтоб не тащить! Враз выгоню!
Недосекин был в фартуке и колпаке, а сверх того в нарукавниках — и это отчего-то чрезвычайно уязвило бывшего повара Сидоркина. Он смотрел мимо Недосекина и, шевеля бровями, говорил Пощалыгину:
— Ха, Жора, иной ресторан хуже забегаловки. Блюда готовят — в рот не возьмешь…
Афанасия Кузьмича можно было понять: совсем недавно он был здесь царь и бог, теперь же приходилось наравне с остальными таскать ведрами воду от колодца к полевым кухням, колоть дрова, чистить картофель до полуночи и подчиняться какому-то поваришке военного времени. Ну пусть не поваришка военного времени, но ресторан «Золотой рог» во Владивостоке хуже столовки, это всем известно. Одно название — ресторан.
— Знаешь, Жора, моя столовая на Сретенке лучше некоторых ресторанов. Триста пятьдесят посадочных мест! Швейцар! Не будь войны, я был бы шефом в ресторане на Казанском вокзале. А вот сунули нож, чисть картошку… Где справедливость, где правда?
Пощалыгин выслушивал эти излияния, однако свое отношение к ним высказывать опасался: чего доброго, Недосекин услышит. И Пощалыгин, неопределенно крутя головой, отвечал:
— Не будь войны, Афанасий Кузьмич, и я бы находился отсюда, как говорится, за тридевять земель.
Больше того: Пощалыгин решил добиться расположения нового повара. Но как? Недосекин некурящий, может, подарить что-нибудь?
Улучив момент, когда вокруг никого не было, он подошел к Недосекину, снял с запястья компас, протянул:
— Мировой инструментик. Где север, где юг — точняком. Не заплутаешь, хотя бы и под градусом будешь, хе-хе! Желаете, подарю, Артемий Константинович?
— Не желаю, — сказал Недосекин. — Давай не точи лясы, давай шуруй с картошкой.
Несолоно хлебавши Пощалыгин взялся за нож. Он нагибался, брал картофелину покрупней — с лезвия в мусорный ящик текла кожура — и беззвучно поносил повара последними словами. Вслух ругаться не стал: не хотел окончательно рвать с Недосекиным, да и сержанта Сабирова остерегался. Так удобнее крыть — про себя. И облегчаешься, и никто не придерется.
Кухню окаймляет березовый заборчик — белые жерди словно парят в темноте. Над коптильником порхают мотыльки, обжигая крылья, сыплются на пол, на разделочный столик. На сковородках трещит, жарится лук. Недосекин хекает, разделывая баранью тушу, не глядя, через плечо, говорит Сабирову:
— Шуруй, сержант.
Сабиров это указание превращает в свое:
— Нажимай, орлы, нажимай.
Пощалыгин беззвучно двигает толстыми губами, но ножи мелькают проворнее, картофельная шелуха гуще ползет из-под лезвий, чаще бултыхают в ведра с водой очищенные картофелины.
Ночь обволакивает кухню. Где-то совсем близко передний край. Там изредка постукивают пулеметы. А тут постукивает кухонный нож, рубящий капусту. Мир и благоденствие! Потом шуршит воздухом снаряд, разрывается. Вот тебе и благоденствие. Передовая под боком.
За полночь расправились с картофельной горой, разогнули онемевшие поясницы. Пальцы у всех почернели. Только у Сабирова это незаметно: они у него и так смуглые.
— Рубайте, — сказал Недосекин и поставил на чурбаки термос с горячим супом и сковороду жареной картошки.
— Где разводящий? Сюда разводящего! — взволновался Пощалыгин.
Половник передали Рубинчику, и тот безошибочно, равными порциями разлил суп по котелкам. Затем стал раскладывать картошку.
— Мне чуток, — сказал Захарьев. — Я сыт.
— А мне лишку вовсе не требуется, — сказал Афанасий Кузьмич. — Хватает законной нормы.
Картофель был наструган мелко-мелко, в масле, хрустел на зубах поджаристой корочкой. Афанасий Кузьмич глядел мимо сковородки и пил чай.
Часов до пяти вздремнули и снова пилили и кололи дрова, носили воду, чистили картошку — так целый день. Недосекин раздавал подразделениям завтрак и обед, покрикивал на наряд: «Шуруй, шуруй!», ставил на чурбак тарелку с мясом, котелок с печеной картошкой: «Рубайте!» Афанасий Кузьмич в уничтожении даров участия не принимал, хлебал законный суп, жевал законную кашу и глядел куда-то в пространство.
К вечеру устали, отяжелели. Вымыли посуду, подмели пол. Оставалось привести в порядок котел, в котором варилась лапша. На эту работу вызвались Пощалыгин и Курицын. Остальные уже валялись на траве, за кухней, а эти двое скребли стенки котла, отдирали пригоревшую лапшу. Отдирали — и ели. Лапши было много, но это не смущало ни Пощалыгина, ни Курицына.
— Один раз живем, — жуя, говорил Пощалыгин. — Когда теперь попадем на кухню?
Курицын глотал, кивками подтверждая: правильно!
Отделение разлеглось во взводной землянке. Взбивая солому на нарах, устраиваясь повольготнее, Пощалыгин хлопал себя по звонкому, тугому животу и благодушно вразумлял соседей:
— Я точняком говорю: через год войне амба. Откуда знаю? Знаю! Год — и амба! Сразу нужно демобилизоваться и рвать когти на юг. Я лично рвану в Сочи либо в Грузию, на оседлость перейду, во как!
— Ха, доживи сперва, Жора, — сказал Афанасий Кузьмич. — Доживи, понял?
— Доживу! Я везучий!
Курицын заикал.
— Ты чего, курицын сын? — спросил Пощалыгин.
Курицын икал не переставая. Чибисов подал совет:
— Пугнуть надо, тогда прекратит.
Рубинчик возразил:
— Пугнуть — вредно для нервной системы. Лучше попить водички маленькими глотками.
Но Курицын уже не икал, а лепетал:
— Братцы, мутит меня, мутит…
Он приподнял голову — ни кровинки, даже губы побелели, лоб в испарине. К нему наклонился Сабиров:
— Что с тобой?
— Мутит, товарищ сержант… И рези… под ложечкой…
— Пошто заболел?
— Перекушал я, видать, товарищ сержант…
— Точняком, объелся, — сказал Пощалыгнн. — Молодо-зелено, закалки нету. Лапша его и пучит.
Сабиров сходил за санинструктором, привел заспанного дядьку. Санинструктор для чего-то поискал у Курицына пульс, зевнул и сказал:
— Отлежится.
— Может, фельдшера вызвать? — спросил Сабиров.
— К ночи-то беспокоить? Спать полагается. Отлежишься, парень?
— Отлежусь, — сказал Курицын, конфузясь, что из-за него столько хлопот.
Ночью ему сделалось хуже. Тошнило, выворачивало. Курицын вскрикивал, стонал от болей в животе. Лейтенант Соколов, коклюшно кашляя, от Чередовского дозвонился до батальонного фельдшера, поднял с постели. Расспросив и осмотрев Курицына, фельдшер встревожился:
— Как бы не было заворота кишок. Срочно эвакуируем в полковой медпункт. Товарищ лейтенант, выделите одного бойца в помощь.
— Кто пойдет? — спросил Соколов.
— Я, товарищ лейтенант! — И Сергей резво соскочил с пар.
— Пахомцев? Ты ж после наряда, устал.
— Ничего, товарищ лейтенант. Я одеваюсь.
Пощалыгин подмигнул:
— Сориентировался, Сергуня?
«Это верно — сориентировался. Полковой медпункт. Попаду туда — увижу Наташу. Зачем? Не знаю. Просто хочу увидеть. Погляжу на нее — и все».
— Учти, Сергуня, поставит она тебя по стойке «смирно». Она как-никак старшинские лычки носит, а ты рядовой!
Сергей махнул рукой: не мели. И подумал, что не худо б побриться, так он был бы симпатичней.
Санинструктор и Сергей взяли Курицына под руки, повели. Курицын обессиленно переставлял ноги, постанывал. Сергей его уговаривал:
— Потерпи, Ваня, потерпи.
Уговаривал, а сам в это время думал о Наташе. Не о товарище, которому плохо, а о Наташе. Помощь товарищу — это всего-навсего предлог, чтобы повидаться с понравившейся девушкой? Хорош ты, моралист Сергей Пахомцев. Всех судишь по крупному счету, а себя? И себя сужу: товарищу помогаю, но хочу видеть Наташу. И хватит! Вечно эти интеллигентские самокопания. Ничего тут особенного нет: хочу видеть Наташу — и увижу. Как они встретятся, что скажут друг другу? А что они могут сказать друг другу, чужие, считай, незнакомые люди?
До батальонных тылов добрались при забрезжившей заре. Пока будили ездового, пока запрягали лошадь, пока укладывали в повозку Курицына, совсем рассвело. Свежо, росно. Поеживаясь, фельдшер сказал Сергею: