Северная корона — страница 23 из 69

ропускали мимо ушей. Один Чибисов вспыхнул, услыхав в свой адрес — Глиста. Губы мелко задрожали, и, обычно выдержанный, он сорвался, закричал:

— Ты на каком основании всем клички вешаешь, унижаешь? Сам ты кто? Ты… ты… пощалыга… прощалыга… Прощалыга — вот кто ты!

Пощалыгин в растерянности захлопал ресницами, хлюпнул носом:

— Я не прощалыга, я человек!

— Прощалыга, прощалыга! — мстительно повторял Чибисов, покрываясь красными пятнами. — Прощалыга — вот твоя кличка!

— Я могу и по морде смазать, — сказал Пощалыгин. Глазки у него заблестели от обиды.

— Кончай базар, — сказал Сабиров, и спорщики разошлись.

Старик Шубников, не отказывавший в ремонте любым чеботам, сучил дратву и вопрошал:

— Ответствуйте, дорогие товарищи, что есть наитруднейшее в атаке?

Ответствовали по-разному:

— Вылезти из траншеи, оторваться от земли. Потому как кругом пули, осколки…

— Преодолеть минное поле. Чуток оступился, забрал в сторонку от прохода — и амба, разнесет вдрызг!

— Спрыгнуть в немецкую траншею. Ежели в пей полно фрицев. Значит, рукопашной не избежать, а это удовольствие, доложу я вам…

Захарьев сказал:

— Самое трудное в атаке — взять врага в плен живым, удержаться, чтобы не расстрелять.

Вторые сутки беспрестанно с юга доносило канонаду. Там шли бои. Но главные бои шли еще южнее, откуда канонаду уже не могло донести из-за дальности, — на Курской дуге.

С утра 5 июля на орловско-курском и белгородском направлениях начались бои с наступающими немцами. За день было подбито и уничтожено пятьсот восемьдесят шесть немецких танков, в воздушных боях и зенитной артиллерией сбито двести шестьдесят три самолета противника. И в последующие дни размах и ожесточение Курской битвы не стихали.

Читая об этом, Чибисов комкал газету, взволнованно придыхал; слушатели покачивали головою, Афанасий Кузьмич бурчал: «И у нас вскорости полетят головушки».

Сабиров сердился: «Пошто, Сидоркин, каркаешь? Не всех же убивают». — «Ясно дело, не всех, которых ранят».

Люди понимали: Курский выступ — решающий участок советско-германского фронта. Но и на других участках затишья не будет. Перешли в наступление наши соседи слева. Скоро и наш черед. Об этом напоминают нацеленные на запад реактивные установки «катюши», стволы тяжелых орудий, всевозможных пушек и минометов. Сейчас они молчат, замаскированные сетями и ветками, но настанет час — и плеснут огнем и гулом. Настанет час — и рванутся на запад танки, которые притаились в лесу, словно замерли перед стартом. Но первой пойдет пехота, пойдет через поле, столько времени бывшее ничьим и где каждая кочка пристреляна противником…

Ох, нелегко оторваться от земли и шагнуть навстречу пулям и осколкам! И кто-то должен подать пример — не мешкая, вылезти по сигналу на бруствер и увлечь за собой остальных. Кто-то — это коммунисты и комсомольцы. Парторг батальона Караханов вместе с комсоргом ходил но ротам и раздавал красные флажки, которые коммунисты и комсомольцы должны донести до вражеской траншеи.

Караханов протянул и Сергею будто игрушечный флажок:

— Держи, Пахомцев! Комсомольское поручение… Сергей принял флажок: шелковистый, крохотный, как у ребятни в детских садах. Такой флажок был зажат в его кулаке в ту первомайскую демонстрацию, когда он восседал на отцовском плече. И у других мужчин на плечах сидели дети и сжимали алые флажки — младшие братья больших, настоящих знамен и флагов. Давно это было и далеко-далеко. Флажок почти тот же, только я уже не тот мальчуган, я взрослый, солдат, который, когда ему прикажут, в рост побежит в атаку по полю, переставшему быть ничейным.

— Товарищи бойцы, — сказал Чибисов, — прошу поближе. Я проведу беседу о наступательном порыве советского воина. Между прочим, это моя последняя беседа в роте.

— Почему последняя? — спросил Рубинчик.

— Переводят в политчасть. Майор Копейчук, полковой агитатор, вызывал, говорит: забираем тебя. Числиться буду в роте, а у них нештатно… Отобедаю и ухожу.

— Слава тебе господи, что последняя, — сказал Пощалыгин. — Надоел ты со своими беседами.

Афанасий Кузьмич заметил:

— Везет же некоторым. Накануне наступления перевестись в полк. Рад небось?

— Я солдат. Куда пошлют, там и служу. Итак, о наступательном порыве…

Пафосные слова, звучный, мужественный баритон, напряженная, синеющая на лбу вена, порывистые жесты — к этому привыкли. Привыкли, а теперь прощаться. Плохо все-таки, когда расстаешься с человеком, к которому привык, хотя он, может, и не во всем нравился. И, пожимая после обеда Чибисову пальцы, Сергей вздохнул. А Чибисов подал руку даже Пощалыгину, сказал:

— Не поминай лихом, Георгий.

— И ты не поминай, — сказал Пощалыгин. — Будь здоров, Аркадий.

* * *

— Вопросов больше нет? — сказал Дугинец. — Нет. Совещание закрыто. Желаю вам, товарищи офицеры, в бою ни пуха ни пера!

— К черту! — сказал начальник политотдела, и все заулыбались, задвигали скамейками, оценив и пожелание комдива, и полагавшийся в подобных случаях ответ, разрядивший напряженность трехчасового разговора о предстоящем наступлении.

Один за другим уходили из блиндажа командиры частей и подразделений, офицеры штаба и политотдела дивизии. Только один офицер — очень похожий на Дугинца старший лейтенант — не торопился переступить порог. Когда они с комдивом остались вдвоем, он подошел к столу. Дугинец спросил:

— Из Свердловска письмецо? Угадал?

— Да, брат.

— Что сообщает Вера? Как ребята?

Старший лейтенант хотел было достать из планшета письмо, но передумал, сказал:

— Все по-прежнему. Здоровы. Вера на заводе, дети учатся. Вера кланяется тебе.

— Передай и мой поклон. Скучает по благоверному? И Маша скучает по мне. В госпитале шефствует.

— От сына что-нибудь есть?

— Игорь уже на Украине. Воюет, как и ты, командиром роты автоматчиков. И тоже старший лейтенант, недавно присвоили.

— Поздравляю.

Старший лейтенант прикоснулся щекой к щеке генерала. Тот похлопал его по плечу, подтолкнул к двери:

— Ну, иди, Саня. До свидания.

— До свидания, брат.

Легкие удаляющиеся шаги… тише… тише… Дугинец положил здоровую руку на рабочую карту, разостланную на столе; левая рука, прямая, негнущаяся, висела. Он сжал и разжал кулак, провел пальцами по карте, словно стирая условные значки. Значки не стирались. Они как бы набухали, пульсировали, сигналили: наступление, наступление!

Вещая об ужине, просунулась голова ординарца. Дугинец движением бровей отослал его.

Карта новехонькая, гладкая. А пальцы, будто на ощупь, осязают шероховатость леса, прохладную сырость речки, углубления оврагов, траншей, бункеров, царапаются о колючки проволочных заграждений. Еще немного — и этих заграждений не будет: их сметет огонь батарей, и мои люди пойдут вперед.

Дугинец вышел из блиндажа, часовой у входа встрепенулся. Дугинец спросил:

— Как жизнь, вояка?

— Нормально, товарищ генерал!

Черное небо, как пулями, изрешечено звездами. Белая кора берез, растущих в кружок вокруг ямы. За блиндажом дряхлый вяз, в его стволе огромное сквозное дупло, через которое виден кусок неба, но старик не сдается — на ветках живая листва. Так и надо, старик! Тишина. Последняя тихая ночь. Завтра такой уже не будет.

— Славный вечер, а?

— Вечер нормальный, товарищ генерал!

Ломкий, неспелый басок. Фигура щуплая. На щеках небось пушок. Пацан совсем. Ах ты, часовой, часовой!

* * *

Вяло наковыряв вилкой в тарелке и вылив чаю, Дугинец до полуночи читал донесения полков, выслушивал начальников служб, возвратившихся с переднего края офицеров штаба, которые проверяли готовность к выступлению, потом снова сидел над картой со своим заместителем, с начальником штаба и начальником политотдела.

Когда Дугинец спозаранку прошел к стереотрубе, все на наблюдательном пункте опасливо покосились на него: насупился, губы сжаты, у рта жесткие складки. В новенькой генеральской фуражке, торжественный, прямой, выбритый, он отдавал приказания отрывисто, будто в сердцах, и их подхватывали на лету.

В пять ноль-ноль в чреве леса словно скребанули железом по железу, и в небо вонзились огненные стрелы, и вслед за залпом «катюш» загрохотали, замолотили орудия, пушки и минометы. Приближенную окулярами стереотрубы немецкую оборону багрово-черные разрывы кромсали на части, заволакивали дымом. «С богом!» — сказал про себя Дугинец, не веривший в бога еще с гимназии. «С богом!» — повторил он час спустя, когда артиллерия перенесла огонь в глубину вражеской обороны и его пехотинцы пошли в атаку.

15

Над передним краем — серия красных ракет, и Быков, выкрикнув: «Коммунисты, вперед!» — полез по приставленной к стене лесенке, на бруствере выпрямился, набрал воздуху, крикнул: «За Родину!» — и, не оглядываясь, уверенный, что за ним бегут, затопал к проходу в проволочном заграждении. Сергея толкнули, оттеснили от лесенки. Он в растерянности топтался. Солдаты карабкались по лесенкам, кто просто закидывал ноги и вылезал на бруствер. Траншея пустела, и Сергей испугался — только бы не отстать, не остаться б одному! И этот испуг смешался с тем, иным страхом, что ныл под ложечкой ночь и утро. Сергей подпрыгнул, уперся ладонями, забросил ногу и вылез на бруствер. Перед глазами мелькнула, как ему показалось, спина Пощалыгина, и, чтобы не потерять ее из виду, Сергей побежал за ним. Впереди и сбоку кричали «ура». Сергей тоже раскрыл рот. Он успел понять: сделан первый шаг в первой атаке, который как бы отчеркнул всю прошлую жизнь от новой, начавшейся с этой атаки. Новая жизнь. Сколько она продлится?

Ночью и утром под ложечкой ныло, точно от голода. Но есть он не мог и, когда на рассвете раньше обычного подъехала полевая кухня, отдал свой завтрак Пощалыгину, лишь пососал сухарь. Мутило. Может, оттого, что плохо спал, часто просыпался. И было непереносимо нескончаемое чавканье Пощалыгина.