Война — воюй, стой за страну, за народ. Не будь слюнтяем. Отомсти! На войне надо быть жестоким. И ты, Сергей, будь в бою жестоким, а доброту, мягкость и кротость оставь до лучших времен… А победа все равно — за нами! Все это так, но как же нелегко терять друзей, чье плечо касалось твоего плеча, ох как нелегко!
Сергей откидывает с лица шинель, в ноздри ударяет свежесть. Ветер никак не угомонится, норовит ворохнуть листву, гроздья плакун-травы. На болоте крякает одинокая утка. Ей-то с чего не спится?
22
Фельдшер считал, что ему полагается пребывать не в батальоне, а в полку, но там полно баб, не пробьешься. Посему при случае щелкал пальцами, будто сморкался, хорохорился, лез в бутылку: «Уж эти мне полковые эскулапки…» Полковые эскулапки — это Шарлапова и подчиненные ей женщины, которых она при необходимости посылала на передний край, в помощь батальонным медикам.
Ну и каково же фельдшеру, когда ему для усиления — понимаете, для усиления — подсовывают, скажем, старшину медицинской службы Кривенко. Не офицер — старшина, не мужик — баба, даже не баба, а сопливая девчонка, фу! Чем такая помощь — лучше уж никакой. И фельдшер делал вид, будто не замечает Наташиного присутствия. И она не обращала на него особого внимания, выполняла то, что поручено. И медицинские дела-делишки в батальоне шли своим чередом.
На исходной позиции, в овраге, перед атакой развернули пункт медицинской помощи. В каждый взвод направили по санитару. Наташа проверила их сумки, чтоб все было: индивидуальные пакеты, жгуты, повязки, йод, нашатырный спирт, ножницы. Фельдшер еще раз наказывал им: «Санитар-носильщик обязан знать задачу своего взвода. С началом атаки обязан продвигаться вслед за цепью. Обязан наблюдать за полем боя. Обязан поддерживать связь с командиром взвода, дабы знать, где действуют бойцы, где требуется наша неотложная помощь. При обнаружении раненого обязан оказать первую помощь и вынести вместе с его оружием с поля боя».
И санитары-носильщики, в основном крепкие положительные мужички, не уклонялись от этого наказа и своих обязанностей. Они не отставали от цепи, и им доставалось слышать шипение осколков и пулевой посвист. Слышали они и крики: «Санитар! Санитара сюда!» — а чаще и без криков сами замечали раненых, подползали, оттаскивали на себе в какое-нибудь укрытие, не преминув прихватить их автомат либо винтовку, бинтовали раны, перетягивали жгутом, давали нюхнуть нашатыря, укладывали на плащ-палатку — нижним концом обертывали ноги раненого, завязывали, чтоб плащ-палатка не выдернулась из-под него, — и тянули волоком среди разрывов и пулеметных очередей, тянули, захлебываясь потом, до места, где неподвижное, огрузневшее тело можно взять на носилки.
Этот бой был кровопролитным. Взламывая оборону, батальон уклонился от заданного направления, попал под перекрестный огонь, понес потери; кое-как овладел первой траншеей, второй. Немцы контратаковали резервами из глубины, ударив по стыку с соседним батальоном, и восстановили положение. Ночью и утром не прекращалась перестрелка. В полдень батальон Наймушина снова выбил немцев из первой траншеи, дальше, однако, не продвинулся, стал закрепляться.
В обязанность санитаров входило еще и еще раз прочесать местность, по которой туда-сюда прокатился бой, осмотреть каждую воронку, яму, окоп, блиндаж, куда могли отползти раненые. Этим занимались три группы: первую возглавлял военфельдшер, вторую — один из ротных санинструкторов, третью — Наташа.
Ее санитары обшарили ельник, болотце, нашли меж кочками подносчика патронов с развороченной осколками ягодицей. Подносчик удрученно бормотал: «Других-прочих как людей ранит: в башку, в руку, а меня — в задницу». За елью, в капонире, нашли ефрейтора, умершего перед самым их приходом, еще не остыл. А потом привели под руки перепачканного землей солдата: ноги подгибаются, голова трясется, лицо мертвенно-желтое. Объяснили Наташе:
— Контуженый. Завалило в траншее. Почти сутки прокуковал у гансов.
А она уже признала его: солдат, который так всегда глядит на нее. Пахомцев Сергей. Он и сейчас глядит, но трудно сказать, узнает ли.
— Что с вами, как себя чувствуете? — спросила она. Он затряс головой, сильно заикаясь, сказал:
— Н-н-ничего…
Она помедлила, невпопад сказала:
— Здравствуйте, Сережа.
Стыдясь того, что беспомощен, грязен и заикается, он ответил:
— 3-з-здравствуйте… Н-наташа…
Его усадили на пенек, ждали санитарную повозку. И Наташа поддерживала за плечо. Он взглянул на ее кисть, обветренную и красную, и она, перехватив этот взгляд, поспешно убрала руку. «Стесняется? Почему?» — подумал он и не ответил на свой вопрос, в виски застучалась боль, затошнило, испарина покрыла кожу. И слабость вступила, пальцем не пошевелить.
Как и других раненых, его устроили в повозке. Лошади, будто разумея, что везут измученных, искалеченных людей, бережно сдвинули колеса. Наташа шла рядом с повозкой, показывала ездовому дорогу. Сергей мягко покачивался и, отвлекаясь от дурноты, смотрел на безмятежное — ни облачка, ни самолета — небо, на верхушки елей, на кустарник-подрост и на Наташу — на ее розовые уши и бледное лицо, пухлые губы и ямочки на щеках, короткие, мальчишечьи вихры, выбившиеся из-под берета.
Всхрапывали лошади, вздрагивали кожей, гривой. Мычал младший сержант с оторванной по локоть рукой, дул на забинтованную культю; ездовой завистливо глянул на встречную бричку, запряженную трофейными куцехвостыми битюгами, дернул вожжи, понуждая к бодрости своих измученных лошадок.
И Сергею пришел на память июньский рассвет, которым он вот так же ехал в повозке, сопровождая занемогшего Ваню Курицына. Теперь его самого сопровождают в полковой медпункт или куда там еще. Немощен, грязен, жалок, но — уцелел! Можно сказать, воскрес из мертвых! Правильно объяснил санитар Наташе: почти сутки прокуковал у немцев.
Прокуковал…
В траншее разорвался снаряд, и я словно провалился в черную яму. Взрывная волна подбросила, отшвырнула, сверху придавило вздыбившейся землей. Очухался на закате. Земля плющила, колючая боль в голове будто перекатывалась — то в висках, то в затылке. Тошнило. Уши как ватой заложены.
Покрутил головой, откашлялся — вроде бы слышалась немецкая речь. Попробовал осторожно повернуть голову — удалось. Увидел: пулеметная площадка, у пулемета два немца. Значит, я у фашистов, значит, фашисты вернули траншею?
Бой, в котором контузило, длился часов пять, сколько же провалялся без сознания? И как быть? Притворяться мертвым и ожидать своих — единственный выход. До чего ж это жутко — быть одному, среди врагов. Пулеметчики были шагах в десяти: малейшее неосторожное движение — и конец.
Попыхивая сигаретой, один пулеметчик вышел с площадки, поплелся по траншее. Я замер, потому что он приближался ко мне. Одно стремление — чтоб ничто не дрогнуло в лице, я — мертв. Немец вылез на бруствер, проходя мимо меня, скользнул тусклым, пустым взглядом. Все во мне оборвалось. Но он прошел, вновь спрыгнул в траншею и исчез.
Вскоре прошел обратно, уже не поглядев на меня.
Мне было страшно. А что? Заметь, что я живой, — и добьет. Это они умеют, фашисты. Подойдет, толкнет сапогом — и выстрелит в лицо.
Резкий, как удушье, приступ тошноты. Вот, у горла. А если выворотит? Пулеметчики услышат — и конец.
Но вот боль в голове уменьшилась, как будто утекла в руки, в ноги. Раньше я их не чувствовал, сейчас чувствую. Значит, они у меня есть, раз болят? И грудь болит.
Слух ли мой сдавал или голоса пулеметчиков утихали? Чуть ссумеречило — пули обозначились красными раскаленными черточками. Скорей бы стемнело, и я б мог спастись!
Еще несколько немцев прошло вблизи, равнодушно, как на труп, посмотрев на меня. А я от страха был если не труп, то полутруп наверняка. И каким легким, едва ли не пустяковым, делом показался мне отсюда бой, в котором я подорвал танк. Я был тогда сильным, вооруженным, рядом со мной были товарищи. Лишь бы дождаться темноты!
По голове будто ударили кувалдой — такая внезапная, огромная боль возродилась в ней. Поначалу тупая, она все более обострялась, тончая до острия иглы. И эти стальные иглы кололи по всему мозгу, и в руках, и в ногах, и в спине. Как я не застонал, до сих пор не понимаю. Закусил губу. На ней — привкус крови, на лице — холодный пот. А боль никак не уляжется. Нет сил терпеть. Закричу. Не кричи! Иначе — смерть.
И вдруг, как с острия иглы, в мозгу мысль: ну и пусть, пусть смерть, чем так мучиться, лучше сразу отмучиться, выстрел в лицо — и все. Но я не кричу, я продолжаю кусать губы, обливаться холодным потом, почти теряя сознание.
И боль ушла, и мысль о смерти ушла, и на смену ей — другая: выжить, во что бы то ни стало выжить, я не хочу умирать, я хочу жить!
Для меня жизнь — это темнота.
И она наступила, мягкая, добрая августовская темнота. Она скрыла предметы, стушевала расстояния, дохнула прохладой, зажгла в небе первую звезду.
А немцы зажгли осветительные ракеты. Они трепыхались над передним краем справа и слева от меня, словно световыми толчками расталкивали темноту. Но сгорали — и темнота смыкалась, как прежде. Новые ракеты — и прежняя темнота. И пулеметчики, которые были ко мне ближе других немцев, стреляли из ракетницы, стреляли из пулемета. Стреляйте, стреляйте, все равно я уползу.
Я стал двигать плечами, руками, сбрасывая с себя землю. Где мелкая — она посыпалась, зашуршала, где крупная — куски свалились, шлепнулись. Я переждал, прислушиваясь. Пулеметы стучат, можно действовать без опаски. Но гляди в оба, снизу в темноте все видно, любой силуэт засечешь. Я снова завозился, освобождаясь.
Плечи и руки свободны, но трясутся. Голова кружится. Перемогись, очухайся.
Выпростал ноги. Отдышался. Встал и, не удержавшись, ткнулся плечом в стенку траншеи, упал плашмя. Лежал, нюхал взрытый крупитчатый суглинок. Пополз, стараясь сообразить, в какой стороне наши.
Показалось, что силенок прибавилось. Встал на колени, выпрямился, пошел, держась за стенку. В мелком месте траншеи выбрался наверх, пополз, ориентируясь на мохнатую зеленую звезду. Она мигала мне, будто подбадривала.