Дождь лил шестой час подряд. На занятия старший лейтенант Чередовский притащил сумку немецких гранат, разложил их:
— Кто объяснит типы, боевые свойства, способы употребления? Есть желающие?
Молчание.
— Хорошо, — сказал Чередовский. — Хорошо — в смысле плохо. Гранаты — это «карманная артиллерия», незаменимы в ближнем бою. В том числе и трофейные. Слушайте и смотрите сюда…
После занятий Чередовский ушел. В блиндаж спустился Пощалыгин — отстоял на посту, мокрый с головы до пят, на подошвах — наросты грязи, налипшие листья. Гукасян отослал его назад:
— Железка прибита у входа. Специально, чтоб соскребать грязюку. Что?
Пощалыгин, ворча, удалился. Вернулся улыбающийся:
— Товарищ старшина, разрешите повеситься?
— Вешайся, остряк.
— Посушим драп-дерюгу!
Пощалыгин снял плащ-палатку, шинель, повесил на гвоздях на столбе у печки. Заботами старшины в центре блиндажа установлена бочка-печка. Она дымит, но тепло дает. От развешанных шинелей и плащ-палаток пар. У печки гнут спины ротный сапожник и ротный портной. Шубников катает, мнет хлебные шарики и, как знаток сапожного искусства, говорит:
— Чичибабин, разуй глаза. Кто ж так сучит дратву? Где тебя учили, горемыку?
— Я не горемыка, товарищ младший сержант, — отвечает Чичибабин. — И я не напрашивался в сапожники. Старшина определил на сегодняшнее число, я исполняю. Как могу. Лучше можете — вот вам колодка, дратка, шило…
— Чичибабин, Чичибабин, я же командир отделения, у меня свои обязанности, — вздыхает Шубников и отправляет в рот катышек.
Пощалыгин спрашивает:
— А зачем ты из хлеба шарик катаешь? Рубай натуральный!
— Представь, мне так больше по нутру.
— Погреться бы! — говорит Пощалыгин. — Товарищ старшина, скоро будут наркомовские сто грамм выдавать?
— Когда положено, тогда и выдадим. А тебе только бы пить, Пощалыгин.
— Точняком, сильно слабый я на водку. У нас, в городе Чите, товарищ старшина, возле завода — чайная, покрашена в зеленый цвет. Там перцовка, сибирские пельмени… Что может быть завлекательней?
— Завлекательней может быть армянский коньяк три звездочки и форель. Ты слыхал, что такое форель? Это рыба из озера Севан, там на берегу ресторанчик. О, Армения! Ты слыхал, что такое Араратская долина? Море виноградников! А что такое Арарат? Это священные для армянского народа горы — Большой Арарат и Малый. На Малом снег тает только в июле, на Большом — круглый год не тает!
— Надо же! — говорит Пощалыгин.
— Что надо? — Гукасян спохватывается. — Ты меня опять разболтал, Пощалыгин. Займись делом.
Солдаты отдыхали: кто писал письма, кто читал книжку, кто дремал, кто сушил портянки. И почти все разговаривали.
Сергей лежал на нарах, и до него долетали эти разговоры:
— Не брешу, вот те крест. Бомба рванула, танк опрокинулся вверх днищем, а я рядом в окопе — хоть бы хрен.
— Сказал бы тебе, да неохота.
— Скажи, скажи.
— Да ладно вам… Вот в Ростове до войны было! Жулики вели подкоп под здание Госбанка, а попали не под хранилище с деньжатами, а под комнату милиции. Смехота!
— Смехота. Жуликов посадили?
— По десятке каждому. Это — из левого угла.
— Обожал я ее чрезвычайно. Не ел, не спал, все дышал на нее. И отправились мы в субботу вечером в парк. Присели на скамейку. Я сам не свой, опасаюсь дотронуться пальцем, а она заявляет: «Костик, поцелуемся. Только обожди, я вытру губную помаду, а то перепачкаю тебя». И это, ребята, убило у меня все. Отрезало!
— Чувствительная слишком у тебя натура.
— Слишком…
— А вот у меня был случай. После госпиталя дали отпуск. Подался я в свою Вологду. Сижу однажды дома, сумерничаю, слышу — стук в дверь. Кричу: «Войдите!» Никто не входит — снова стук. «Войдите!» Никого, а стучат. Обозлился я, распахнул дверь: «Какой дурак забавляется?» — и остолбенел: стоит мой однокашник Фомка Пересветов, без рук, вот так — по локти. Не мог он, стало быть, дверь-то открыть, стучал ногой…
Это — из правого угла.
А это из центра, от печки:
— Теща у меня жуткая чистюля. Посудите: ходит по комнате, принюхивается: «Чем-то нехорошим пахнет. Леша, где твои грязные носки?» — «На мне». — «Помой ноги, постирай носки». — «Есть, помыть ноги!» Опять тыкается по углам, внюхивается. «Леша, весь искупайся». Искупался, а вонь — прежняя. Оказывается, тесть купил сыр рокфор и положил в шкаф. Сыр этот, как известно, вонючий до невероятия.
— Теща — это движущая сила истории! Добрая теща — жив человек, злая — погибель. Моя, к примеру, теща была добрейшая старушка, по субботам, после баньки, чекушку мне выставляла!
— Приятель был, Славка Шевкун, скупердяй, жила. И постановили мы его наказать. Но какое может быть для Славки высшее наказание? Приперлись мы к нему в гости, три лба. А предварительно глотнули подсолнечного масла. Сели за стол, пьем-закусываем. По рюмке, второй, третьей, четвертой… Пьем, пьем, и ни в одном глазу. Славка таращится на нас, достает другую бутылку, еще, еще… Он уже упился, а мы — как стеклышко. Славка посылает жену в гастроном за водкой, нам орет: «Пейте, ешьте и меня!» Накрыли мы его крепенько!
— В запасном полку, в Ижевске, точно такой был жмот. Старшина. Старшины знаешь какие? Товарищ старшина Гукасян, вас это не касаемо!
— До войны я выступал за сборную Омска, первый разряд по волейболу. Что в защите, что в нападении. Двойной блок пробивал. Крюк у меня был отработан… А сейчас — пшик, в правой ручке осколок погостил, не та уже ручка…
— А я баскетом увлекался. В школе за сборную класса играл.
— Класса? А то — сборная города! Разница? К тому же баскетбол мне не нравится: жесткая, силовая игра.
Разговоры наслаиваются друг на друга, обрываются, вновь возникают, доносятся то обрывки, то целые монологи. Сергей любит эту солдатскую перекидку словами, в ней выступают какие-то новые черточки знакомых людей, Сергеи любит этих людей и желает, чтоб они были так же счастливы, как и он.
Все разговоры перекрывает Пощалыгин: — Товарищ старшина, разрешите обратиться? Разрешите ваш патефончик? Я раздобыл одну пластиночку, прокрутить бы…
Гукасян в нерешительности. Но кругом просят: «Товарищ старшина, давайте послушаем пластинку», — и он ставит на стол темно-красный обшарпанный патефон образца тридцать шестого года, Коломенский завод.
Пощалыгин кладет на диск пластинку, заводит пружину, опускает мембрану. Хрип, сип, треск — и томный женский голос:
Ты помнишь наши встречи
И вечер голубой,
Взволнованные речи,
Любимый мой, родной…
Скребет игла, шипит заигранная пластинка, и томно поет женщина.
Солдаты слушают. Слушает Сергей, он не забыл эту пластинку, а пора бы забыть. Все помнится. День рождения Аллы, ей исполнялось шестнадцать. И среди гостей — он, школьный товарищ. Отец Аллы сказал: «Нуте-ка, молодой человек, садитесь с Аллой», — и он весь вечер просидел с ней, пил вместо вина лимонад и касался ее руки. А с тумбочки Клавдия Шульженко пела: «Ты помнишь наши встречи…» Он купил эту пластинку и накручивал у себя дома до одурения — счастливая пластинка! Было это. Очень давно. В Краснодаре. Милый город Краснодар! Помнится: палисад, летняя печурка, пахнущие ванилью мамины ладони. А как-то эти руки держали скрученное полотенце, и оно гуляло по его спине: мальчишья ватага гоняла в казаков-разбойников и очутилась в чужом саду… Потом мама плакала, гладила его волосы, а ему было стыдно признаться, что скрученным полотенцем совсем не больно, вот отцовский ремень — это да. Но когда отец его наказывал? Давным-давно.
Ты помнишь наши встречи
И вечер голубой?
Давно умолкли речи.
Тебя уж нет со мной…
Пощалыгин трижды прокрутил эту песенку, затем перевернул пластинку.
— Сколько можно? — сказал Гукасян. — Вот если б марш…
И он закрыл крышку и унес патефон.
Распахнулась дверь, впуская сырость, брызги, холод, — и в блиндаж протиснулась полусогнутая фигура, измокшая, иззябшая, чихающая.
— Что за мокрая курица? — сказал Пощалыгин и вдруг заорал: — Чибис? Аркаша? Двухголовый?
Фигура распрямилась — Чибисов, худющий, жилистый, безбровый! Пощалыгин затормошил его, облапил. Подошли Курицын, Захарьев, Шубников, Гукасян, Сергей. Пожали руку, похлопали по плечу.
— Какими судьбами, Двухголовый?
— Ты не переменился, Георгий, — сказал Чибисов, улыбаясь. — Всякие прозвища…
— С прозвищами завязал. Это так, по старой дурости тебя обозвал. Больше — зарок. Чибисом буду звать. Полюбовно, уважительно. Так какими судьбами?
— В роту вернули.
— Что, надоело в полковых тылах? — спросил Шубников.
Чибисов пожал плечами:
— Я солдат. Куда пошлют, там и несу службу.
— Комдив подчищает тылы, — сказал Гукасян, — Издал грозный приказ: всех, которые числятся за ротами, поставить в строй, в строю нехватка людей. Парикмахеры, писаря, фотографы, художники, ансамблисты и прочие нештатные…
— А агитировать сызнова будешь? — спросил Пощалыгин.
— Обязательно.
— Чибис в своем репертуаре. Ну агитируй…
Эх, и кисло совершать марш по этакой погодушке! Сеяла морось. Комья грязи налипали на обувь. Сивер гнал низкие тучи — на небе ни проблеска. Березы в желтом и светло-зеленом лишайнике табунились в роще, а одна отбежала от них на взгорок — зябко ей, одинокой, на ветру. Дубы роняли на раскисшую землю созревшие желуди. Осинник трепетал листвой, срывались круглые листочки, словно надраенные медные пятаки.
В низине — озеро, колыхались метелки бурого камыша. На берегу мельница из дикого камня, жернова. Повыше Мельникова изба, полупорушенная. За озером речка, чистая плотная вода: отмершие водоросли опустились на дно, поглубже ушла и рыба. С берега на берег перекинулся деревянный мост, его ремонтировали саперы.
Дождь ненадолго прекратился, а лес под порывами ветра шумел. К вечеру опять посыпал тягучий холодный дождь и сыпал всю ночь. Ударил утренник, и покрывшиеся на морозце ледяной коркой деревья звенели, трещали, при ветре клонились до земли, обламывали ветки — до восхода солнца. В октябре еще бывает теплое солнце!