Гвидо мечтал нащупать те струны, касаясь которых удалось бы извлекать из Джироламо – не звуки, конечно, а поступки, направленные на благо того человека, который этих струн касается. Он знал, что Джироламо желает кардинальской шапки, и дядюшка не откажет племяннику. Но сам Гвидо не мечтал о месте кардинальского секретаря, хотя это предполагало само собой получение сана епископа. То есть сан епископа – это было как раз то, о чем мечтал Гвидо, но еще больше он хотел покинуть Ватикан. Он хотел получить свое епископство, свое безраздельное владение, а где оно будет – в любой ли итальянской провинции, в центре бурлящего вечными недоразумениями государства франков или в какой-нибудь сумрачной Чехии, – ему было безразлично. А пусть и в Мавритании! Пусть в Ливонии – хотя он очень смутно представлял, что это такое и где находится. Только бы вырваться из той смрадной атмосферы притворства и угодничества, ощутить себя свободным, властным в своих поступках, в своей жизни, в своей душе, наконец…
За Гвидо, который свято блюл свою чистоту, числился один грех, который сводил на нет все его усилия в духовном совершенствовании. Дело в том, что он не верил в Бога. Все эти почти двадцать лет, проведенные в монастырях, ему твердили, будто религия – один из путей, которым человек стремится к счастью и на котором обретает его. Религия – этой мыслью был проникнут самый воздух вокруг! – обладает чудесной властью самые невыносимые страдания человеческой души превращать в самое глубокое и самое прочное счастье, уверяли его. Но Гвидо не верил этим словам. Более того! Он доподлинно знал, что они лживы.
Еще когда ребенком он был заточен в монастырь, вся душа его была сосредоточена на одной молитве: уговорить Бога умилостивиться и вернуть его домой. К отцу, брату, нянькам. К шуму улиц, песням, вкусной еде, прежней беззаботной и счастливой жизни. Избавить от нечеловеческого, изнуряющего, всепоглощающего плена монастырского существования. Этой молитвой и надеждой на то, что она все-таки дойдет до Бога, были проникнуты первые десять лет жизни Гвидо в монастырях. Потом он как-то вдруг понял, что Бог все эти бесконечные годы с превеликим равнодушием внимал слезам несчастного ребенка. И тогда Гвидо впервые задумался: а существует ли на свете хоть один ребенок, чью слезу утер всемилостивейший католический Бог, на чью отчаянную мольбу отозвался?!
А матери, которые молят избавить от болезней своих детей? А юные девушки, умоляющие покарать жестокого насильника, который похваляется позором жертвы? А женщина, которую сожгли на костре как ведьму по оговору соседа, а потом клеветник проболтался в траттории, что просто хотел прибрать к рукам ее виноградники, – разве она не просила Бога открыть палачам правду? А те юноши, которые во время великой смертности, царившей в Риме во время чумы, бежали по улицам нагие и, бичуя себя, выкликали непрестанно, обращаясь к небесам: «Милосердия! Милосердия!» – и умерли потом все, все до единого?..
Они просили, взывали, верили. А Бог не слышит ничего и не видит. Не знает, не умеет…
Сначала Гвидо казалось, что в церкви слишком громко звучат хоры и органы, застилая слух Божий, слишком густые клубы ладана возносятся к облакам, застилая взор его. Но ведь Гвидо молился и ночью, в тиши, когда спало все в мире, даже птицы и звезды… Бог все равно не оказал своей милости.
Зачем же верить в такого Бога, который не внемлет поклоняющимся ему? Зачем он тогда нужен?
Бога нет, а если он есть, то ему плевать на созданный им род людской. И если Гвидо Орландини желает получить епископство, он не станет просить об этом глухие и слепые небеса, а будет надеяться только на себя – и на других людей. Прежде всего на Джироламо. Тот правильно поступил, конечно, что с такой охотой отправился в эту инспекционную поездку: трудно даже и вообразить более удачный случай выдвинуться и заслужить не только одобрение папы, но и всего конклава. Особенно если Джироламо и впрямь отыщет какую-то крамолу в монастырских стенах. А поскольку все люди, все грешны, то хоть что-то пронырливый нос Джироламо да учует! Если не учует – состряпает сам такую вонищу, что она непременно дойдет до Рима. Конечно, следует остеречь Джироламо от лжи и подлости в тишине исповедальни, но при свете дня… Гвидо усмехнулся: пусть лукавое солнце слепит ему взор. Он не станет мешать Джироламо, ибо его кардинальская шапка – это мантия епископа для Гвидо. Все очень просто!
Тут он с огорчением почувствовал, что размышления эти отогнали остатки сонливости. С покорным вздохом поднялся с постели и, не заботясь снова надеть рубаху (Гвидо предпочитал спать обнаженным, тем более в такую жару, которая царила последние дни), подошел к окну, надеясь, что зрелище спящего, спокойного мира утешит и успокоит его.
Серебристый дым струился за окном. Луна стояла высоко и сияла так ярко, что звезды вовсе погасли, и даже чернота небес как бы отдалилась, сделалась недосягаемой взору: кругом царствовало только сияние луны. Вершины деревьев чудились все нарочно высеребренными, и каждый листок виден был отдельно и дрожал в струях легкого ветерка. Внизу заросли огромного сада казались сплошной черной массой, сливавшейся с ночью, и эта самосветная, серебристая, зубчатая река трепетной листвы, как бы парившая во тьме, была чем-то невероятным, воздушным… сказочным.
Недавно распустившиеся деревья источали нежный и свежий аромат; уже расцвели первые мелкие розы и, вглядевшись в благоуханную тьму сада, Гвидо различил их бледные промельки: как звезды, которые затмевала луна.
Ему вдруг почудилось, будто стоит он на краю бездны; небо и земля на мгновение поменялись местами, голова закружилась… Гвидо схватился за подоконник, чтобы не упасть, и, едва держась на ногах, отошел от окна, вернулся на свое твердое ложе, томимый не то глупым, мимолетным страхом, не то красотой, раздирающей ему сердце… красотой мира, к которому он не принадлежал.
Нигде и никогда он не чувствовал себя таким одиноким и чужим, как в этом городе, где некогда родился на свет. Слишком земной, слишком живой была красота Венеции – вот в чем дело.
Ночь накрыла округу, но Гвидо внутренним взором видел гордых, могучих коней Святого Марко, сверкающих позолотой, слышал – или ему казалось? – как гиганты на Башне часов своими молотками вызванивают чугунную песню. Он мысленно читал эту поэму с бесчисленными, вечными красотами, которые постигаешь не сразу… поэма называлась «Венеция, королева Адриатики», и с первых же строк ее на глаза Гвидо навернулись слезы.
Он сел, стараясь восстановить дыхание и унять эти детские слезы, стыдясь перед самим собой необъяснимой слабости, ужасаясь мысли, что впереди ночь, а на сон-спаситель, кажется, нет никакой надежды…
И вдруг он понял, что уже не один в келье.
Глава XIVИстязание святого Гвидо
Луна застыла прямо против окна, и Гвидо подумал, что, наверное, она собрала свое серебро со всех листьев, и облаков, и крыш, и цветов, чтобы изваять из него фигуру женщины, стоящей в полосе лунного луча, как если бы она проникла в комнату вместе с этим лучом – через окно.
Тело ее сверкало, и это сверканье было ее единственной одеждой. В первое мгновение нагота не смутила Гвидо: ведь и античные статуи явлены миру обнаженными, но тут серебряное изваяние шевельнулось – и он понял, что это живое существо.
Гвидо отступил на шаг и коснулся края своего ложа. Прикосновение к этой жесткой, немилостивой поверхности придало ему бодрости. Теперь бы еще найти силы поднять руку, осенить себя крестным знамением – и видение исчезнет. Вот странно – никогда тщательно хранимое целомудрие не доставляло ему никакого беспокойства, вялая дремота души и тела была, пожалуй, единственным, за что он мог благодарить судьбу, особенно когда видел, какие бесы терзают его собратьев в монастырях. Он не шарахался с зажмуренными глазами и воздетыми перстами от красивых женских лиц – он видел в них такую же радость, как в цветах, сиянии звезд, – но не мечтал обладать женщиной. Никогда не мечтал, даже из любопытства. Очевидно, это видение попало в его келью по ошибке, оно вызвано чьими-то другими горячечными мечтами… может быть, обнаженную красавицу вообразил Джироламо? А может быть, все проще, подумал Гвидо, и эта догадка заставила его усмехнуться. Может быть, Джироламо был прав в своих предположениях, и Цецилия Феррари оказалась не столь умна, как представлял себе Гвидо? Неужели она все же послала одну из своих красоток к папскому посланнику, а девушка просто перепутала кельи?
– Вы не туда попали, дитя мое, – сказал он самым отеческим тоном, на который только был способен, – тот, кто вам нужен, – за стенкой, в другой келье.
И, не успев договорить, он ужаснулся: да неужели у нее хватит ума послушаться и пойти к Джироламо?! Нет, не потому встревожился Гвидо, что все старания Цецилии умилостивить папского посланника напрасны: получив свое от девушки, Джироламо использует ее как оружие против Цецилии. Гвидо было наплевать на эту отъявленную греховодницу. Но девушка…
Все возмутилось в нем при мысли, что жирные, короткопалые руки Джироламо будут тискать это серебряное тело.
– Нет, нет, не ходи туда! – пробормотал он против воли и весь покрылся ледяным потом, осознав, что едва не добавил: «Останься лучше со мной!»
О нет. Только не это!
Губы его зашевелились, шепча молитву. Пусть уходит, как пришла, да поскорее. А… а, кстати, как она пришла? Как попала сюда? Дверь заперта изнутри – метнув взгляд, Гвидо увидел засов на месте. Никаких потайных плит вроде бы не отодвигалось, стены не расходились. Неужели это и впрямь видение, рожденное лунным лучом и бессонницей? О, сколь же прекрасное, прекрасное дитя родилось от этого брака! А может быть, это звезда сошла с небес? Или одна из тех бледных, серебристых роз, ароматом которых он недавно наслаждался, покинула сад и явилась к нему?
Линии ее тела были столь дивны, что Гвидо разглядывал их почти с умилением. Ее волосы мерцали и завивались локонами, и он подумал, что если бы девушка их распустила, они закрыли бы ее н