Васятка заботливо окружал свою ношу, – и язык присох у него к гортани при виде нагой женской груди, выступавшей сквозь лохмотья рубахи.
Волосы у женщины были мокрые, спутанные, липли к голове и плечам. Висок слабо сочился кровью. Глаза закрыты, утонули в темных полукружьях, губы обметало. Рубаха на ней из самого грубого полотна, ноги босые…
Прокопий нахмурился. Красивая девка – или баба, какая разница, – слов нет! Однако ж выглядит как последняя одяжка. Небось портовая. Навидался он сегодня таких, за десять сольди на час.
– Да кинь ты ее, – буркнул пренебрежительно. – Рвань кабацкая. А не то – от мужа сбежала. Пошли! Не ровен час, примчится какой-нибудь баркайоло с ножом и покажет тебе, как чужую жену под бочки хватать.
– Чужую жену, да? – сладеньким, издевательским голоском повторил Васятка. – А с каких это пор венецийские женки русские песни поют? Вроде как не было у них такого в заводе!
Прокопий качнул головой. Да… он и забыл!
– Кто ж она такая? – шепнул озадаченно, пытаясь вглядеться в точеные черты. Брови нахмурены, губы запеклись…
Сердце его вдруг дрогнуло. Рядом потрясенно вздохнул Васятка:
– Не тутошнее личико, да? Не черномазая – вон какая беленькая! Красота… ну, красота истинная!
– Красота, – вновь согласился Прокопий. – И что ты с этой красотой намерен делать?
– Как что? – воззрился на него Васятка, словно на преглупое дитя. – На корабь возьму, что ж еще? Не бросить же ее обратно в море.
– На ко-ра-абь?! – даже взвыл от возмущения Прокопий. – Твой он, что ли, корабь, чтоб ты туда всякие ошурки[35] сметал? Да Гриня лишь увидит ее – огуреет[36] от злости! Да он ее сам в море выкинет, вот те крест!
– Может, и выкинет, – тихо, с трудом сдерживая злобу, пророкотал Васятка. – Но это сделает он, понял? Он сам! Чей корабь, кто его нанял? Григорий, верно! Стало, Григорию и решать, куда девку пристроить. Он хозяин – не ты! Не ты, Прошка, – у лавки пятая ножка!
– А не боишься, что Гриня у тебя добычу-то отобьет? – обиженно съехидничал Прокопий. – Ты уж лучше еще одну такую раздобудь, чтоб вам не разодраться.
– Где ж я ее раздобуду? – изумился Васятка. – Ты в уме? Она там, на берегу, одна была.
– Вот, держи! – Прокопий кинул монетку. Она весело блеснула в лунном свете и исчезла в темной траве. – Эх, раззява! Да на эти деньги ты мог бы шлюх для всей команды нанять!
– А ну, заткнись, Прокопий! – яростно рыкнул Васятка. – Ум тебе, видать, для того даден, чтоб глупость из себя выдавливать. Да неужто не ясно тебе: русская она, русская! Попала в беду, помочь ей надобно. Кто ж поможет, кроме своих?
– Ну, найдется кто-нибудь… – туманно проговорил Прокопий.
– Кто-нибудь? – с расстановкой повторил Васятка. – Эх, дурак я был, когда не ответил Грине: мол, не пойду я с тобой в басурманские земли батюшку твоего из неволи выручать. Найдется кто-нибудь другой!
Прокопий даже ахнул. Его от стыда словно в кипяток окунули!
– Так ты думаешь… – прошептал потрясенно. – Ты думаешь, она беглая? Из турецкой неволи?!
– Да я себе язык откушу, коли не так! – убежденно проговорил Васятка, направляясь со своей ношей к мысу, где они оставили лодку. Прокопий, забывший все свои возражения, семенил следом. И оба они даже не подозревали, как Васятке повезло, что тот ангел, который следит за исполнением клятв, в это мгновение замешкался или отвернулся, не то быть бы жалостливому москвитянину без языка!
Глава XVIIСпящая красавица
Когда море смирилось с тем, что Троянда больше не его добыча, оно принялось забавлять ее и тешить. Оно прикинулось до того добрым, что Троянда почти уверилась, что она вновь стала Дашенькой, которая дремлет на мамушкиных руках, под матушкину колыбельную. Она слушала песенку и сама напевала ее, а море качалось, качалось…
Потом вдруг что-то с ним случилось. Ни с того ни с сего оно обернулось другими руками, не столь нежными, зато очень крепкими, и перестало петь: теперь оно беспрестанно спорило само с собой на два голоса, причем первый был толстым, успокоительным, словно дальний, безопасный рокот прибоя, а второй – тонким, порою срывавшимся на визг: так визжит волна, уходя с берега и сгребая за собой гальку, мелкие ракушки, песок… Троянде чудилось, что море вот-вот утащит ее снова в свои неизмеримые бездны, поэтому при звуке второго голоса она начинала метаться, стонать, а когда слышался успокаивающий рокот – притихала.
Потом голоса умолкли, а море вдруг стало деревянным. Это поразило Троянду настолько, что она заставила себя прорваться сквозь туман беспамятства и потрогала неподвижную волну рукой.
Да нет! Это не волна. Это пол, деревянный пол, какого Троянда не видела уже много лет, с самого детства. Здесь, в Венеции, полы все каменные да мраморные, ледяные, а этот… нет, не сказать, что он теплый, а все же сидеть на нем куда приятнее, чем на стылом камне, хотя дрожь так и бьет. Однако тепло откуда-то шло, Троянда ощущала его легкое веяние.
Она приподнялась, огляделась. Ничего толком и не увидела: помещение было погружено во тьму, рассеиваемую лишь слабым огонечком лампадки в углу, однако удалось сообразить, что источник тепла – чан, стоявший неподалеку.
Не думая, только ощущая всем телом потребность как можно скорее согреться, унять дрожь, то и дело пронзавшую судорогами мокрое, замерзшее тело, Троянда поползла к чану и прижалась к нему, как в детстве прижималась, придя с мороза, к натопленной печке.
О, как хорошо, как хорошо! Вот счастье! Если бы еще не чесались слипшиеся, соленые волосы, не саднила царапина на виске, разъеденная морской водой. В голове у Троянды все колыхалось и раскачивалось, однако невероятным усилием воли ей удалось сцепить непослушные мысли в довольно-таки связную цепочку: в такие чаны обычно наливают воду; этот чан теплый, потому что в нем горячая вода; нет лучше способа согреться, чем забраться в горячую воду, да и волосы отмокнут, и царапины успокоятся.
Однако додуматься – это было еще полдела. Куда труднее оказалось содрать с себя лохмотья рубахи и залезть в этот чан! С превеликим трудом Троянде удалось наконец забросить тело в горячую, блаженно-горячую влагу. Она сразу погрузилась с головой и подумала, что, если бы вода в лагуне была такой теплой, она не спешила бы выбираться на берег! Едва шевеля руками, Троянда разобрала слипшиеся пряди и принялась вяло водить руками по телу, смывая соль и боль, чувствуя, как тело оживает. Как по волшебству, перестал ныть висок, тяжесть не ушла из головы, но это была тяжесть не беспамятства, а сонливости, приятная тяжесть… и Троянда, поудобнее умостив голову на бортике, погрузилась в сон с таким же безоглядным наслаждением.
Не повезло – ну что ж, бывает, что не повезет! Дом Григорий, конечно, нашел – никакого труда не составило его найти, этот дворец с таким количеством окон, что сосчитать их смог бы только Прокопий, а у Григория для этого не хватило пальцев на руках и ногах. И самого синьора удалось увидеть Григорию: высокий, дородный мужчина появился на террасе в багряных златотканых одеяниях и водрузил свою важную персону в гондолу, изукрашенную столь пышно и ярко, словно ей предстояло везти по меньшей мере великого князя. Григорий оживился, развернул свою лодчонку: куда бы ни поплыл синьор, он непременно где-нибудь высадится на берег, и дело только за тем, чтобы не отстать от него и успеть перехватить. Хотя Григорий, конечно, понимал: дело его из таких, о каком не крикнешь запросто, во всеуслышание, оно требует тайного, обстоятельного разговора, да и потом, ежели удастся уговорить синьора, еще сколько времени минует, прежде чем деньги попадут по назначению… Но он решил не отягощать себе душу сомнениями и не волноваться загодя. Пока что наиважнее всего – предстать перед синьором и заставить выслушать себя. Да… как бы и впрямь не пришлось заставлять!..
Григорий приналег на весла, чтобы не отстать от сверкающей гондолы, как вдруг на террасу выскочили какие-то женщины, принялись вопить, махать руками. Из-за дальности расстояния Григорий не мог понять, в чем тут дело, только и долетело до него одно слово, которое повторялось чаще других: «Сбежала!.. Сбежала!..» – а больше ничего он не понял. Зато понял синьор. Его гондола вмиг воротилась, он выскочил на ступеньки и опрометью ринулся в дом, имея при этом вид весьма угрюмый.
Григорий принялся ждать. По его разумению выходило, что ежели кто сбежал, так его следует гнать и преследовать, и он не сомневался, что синьор сейчас ринется в погоню, однако день истек, вечер настал, за ним пришла и ночь, а синьор не только ни в какую погоню не бросился, но и вовсе не вышел более на свое беломраморное крыльцо. Вскоре огни в бессчетных окнах стали гаснуть, и Григорий с досадой понял, что ждать больше нечего: ему опять не повезло!
Он был так зол, что охотно прибил бы кого-нибудь. Все-таки нечеловеческое напряжение последних месяцев давало себя знать. Кулаки так и чесались! Боясь, что не выдержит и учинит разбой на корабле, а наутро нелегко будет своим в глаза глядеть, Григорий завернул было в кабачок, но там оказалась хорошая еда и до тошноты тихая публика. Ну ни одной рожи, к которой можно придраться, ни одного кулака, удар которого было бы приятно ощутить!.. Григорий ел, ел, пил, пил – и с неудовольствием ощущал, как злоба на весь мир постепенно уходит, сменяясь усталостью и тупым равнодушием. Теперь ему хотелось только согреться (продрог на этих чертовых сквозняках, которые так и шныряли по каналам!) и уснуть. И еще чего-то хотелось, какое-то неясное желание томило тело… однако, лишь ступив на палубу и убедившись, что лодка надежно привязана, Григорий сообразил, чего он хочет. Женщину!
Беда… Васятка небось со счету сбивается, представляя, сколько юбок сегодня задрал буйный Гриня. А ни одной, понял, Васятка? На, выкуси! Ни одной! Слежка и ожидание настолько его поглотили, что он про все забыл, а потом обильная еда лишила сил. И только теперь вдруг ощутил он сильнейший плотский голод, да такой, что хоть вновь отвязывай лодчонку, греби что есть мочи на берег и… начинай, Васятка, загибать пальцы, считая эти самые задранные юбки!..