Когда я вернулся, портье сообщил, что кто-то ожидает меня в ресторане. Сердце забилось быстрее. Ярослав? Не может быть!
Конечно же, это был не он. Был Ондра. Представил мне ярко-рыжего господина: его коллега по части прядильного оборудования инженер Франье Самса, старший мастер фабрики Гуттера, — все на одном дыхании.
Город — не тюрьма и не психбольница, для большинства путников город лишь промежуточная станция на пути следования. Только одного никто не знает — где конечная станция. Город же стоит на своем месте, на полпути между Веной и Триестом, и поджидает, с улицами и домами, салонами и кабаками, приютами и церквами, тюрьмами и больницами, домами скорби и мертвецкими, приготовленными для своих и чужих, для приезжающих и отъезжающих. Что ж, каждый может сойти с поезда, когда ему заблагорассудится. Так в году 1860-м сойдет с поезда поэт Иван Сергеевич Аксаков. Вещи оставит в камере хранения и с легким саквояжем отправится в отель «Вена». Провинциальный городок, запишет он в своем дневнике, почти немощеный, с кривыми улочками, окружен горами, повсюду зелень, тополя, сады, пустыри. Полнейший беспорядок. Покой и скука. Для Аксакова вся земля вплоть до Триеста представляется как некая terra incognita[5], которую первооткрыватель исследует с огромным интересом. Terra incognita лежит на краю земли, и в ней живут славянские патриоты. В гостиничной комнате при свете догорающей свечи Аксаков пишет в свою далекую Москву, которая есть центр Вселенной, сообщение об этих необычайных краях, где ему средь бела дня в компании словенских ученых пришлось опорожнить не одну бутылку вина. Ученые эти были католическими богословами, однако, несмотря на свой католицизм, пишет Аксаков, у них наши, славянские души.
В году 1938-м из Брно прибыли Франц Грегорич, родом из Загреба, и Эдита Либер, дочь крупного промышленника. Любовники искали убежища. Однако через несколько дней сюда же прибывает господин Либер. В полицейском участке разыгрывается жуткая сцена: Эдита и Франц хотят соединиться в браке, а папаша Либер твердит, что если Франц желает получить руку и сердце его дочери, то должен перейти в иудейское вероисповедание. Влюбленные твердят; что жить друг без друга не могут, но, оказывается, могут, и, более того, им придется жить друг без друга, так как папаша Либер в тот же день увозит Эдиту домой, а Франц вынужден задержаться в полиции и ответить на некоторые вопросы. Таким образом, город оказывается свидетелем печального конца любовного романа, как об этом в сенсационном репортаже напишет хроникер местной газеты. Нечто совсем иное произойдет с австрийским подданным Петром Головитцем, сорока семи лет, механиком, который без каких-либо видимых причин рухнет на пол у стойки бара «Замок», чтобы никогда больше не подняться, и никто не сможет понять, почему это должно было случиться именно здесь. Другой случай произойдет с венским дирижером Штольцем, который не сможет забыть визита в этот город. Едва ступив на землю, он увидит столь грязные и уродливые фасады, что его тонкий эстетический вкус не выдержит и он быстро уберется восвояси. Другое дело — княгиня Елизавета Оболенская. Стоит ей сойти с поезда, как она окажется в западне, из которой не сможет выбраться двадцать лет. Сбежав от большевиков, она двадцать лет прослужила библиотекаршей в этом городе на самом краю славянского мира, как о нем пишет ее земляк Аксаков, и вновь бежала с немцами в году 1945-м.
В январе 1938 года в городе находилось 1417 иностранных граждан, среди них 239 австрийцев, 31 чех, 113 немцев, 4 румына, 6 поляков.
1 января 1938 года в ночь на праздник Св. Сильвестра с поезда сошел только один человек, австрийский подданный, направившийся по Александровой улице к гостинице.
В январе тридцать восьмого город притаился и ждет. Большинство из 1417 иностранцев отправятся дальше, тех же немногих, кто задержится, поглотят тюрьмы, лечебные заведения, полицейские участки и дома призрения. На первый взгляд все представляется очень просто, однако весь фокус в том, что ни один из уехавших или посаженных под замок не ведает наперед, что его ждет и что с ним произойдет, вернее, уже произошло именно здесь и нигде более. Тех же, кто внезапно сошел с поезда, ждет психиатрическая лечебница. Ибо такие блуждают по свету исключительно потому, что носят terra incognita в себе.
Самса хотел угостить Ондру чешским пивом, а Ондра хотел заказать вина. Я сразу понял, что все это кончится головной болью. А вскоре инженер Самса воспламенился. Точнее, воспламенилась его наружность — лицо стало ярко-багрового цвета, но движения оставались размеренными, а речь — бесцветной. И так как Ондра продолжал настаивать на добром вине, инженер Франье вышел из себя, разумеется, в границах дозволенного. Утверждал, что это дрянь, а не вино, что ни я, ни Ондра даже и не нюхали настоящего вина. Настоящее — это его вино, которое он делает сам. Вино, которое проходит путь от саженца до лозы и от лозы до спелой грозди, пока каждая ягодка не нальется, пока сок не забродит и молодое вино не заиграет, — и все это проходит через его заботливые руки. Вывод был ясен: мы непременно должны попробовать его вино. Пробовать же надо там, где оно вызревает. Но ведь зима, заметил я. Ничего, настаивал инженер Самса, вино имеет самый лучший вкус там, где вызревает. Ондра пришел в восторг от такого предложения. Так мы отправились на автомобиле инженера Франье Самсы в непроглядную тьму. Это рядом, говорил Самса, недалеко от Троицы, лишь бы дорога не подвела. Дорога, разумеется, подвела. Только бы добраться до развилки, твердил Самса, дальше и пешком рукой подать. Мне совсем не улыбалось ночное блуждание по сугробам, но Ондра был в восторге. Конечно же, все произошло именно так, как я и предполагал. Автомобиль увяз в снегу. Мы пошли пешком и добрались до какой-то деревянной лачуги. Там проживали Самсовы виноделы, «его люди», как он непрестанно повторял. Самса забарабанил в окна, больше напоминавшие щели, прорубленные чуть ли не у самой земли. Дверь открыл сгорбленный старик с изборожденным морщинами лицом. Самса спросил, есть ли путь дальше. Старик не советовал идти вверх. Дорога проходит по седловине, и снег там глубок. И хотя это совсем рядом, но лучше не лезть. Самса вскипел. Его план срывался. Я подозревал, что ему очень уж хотелось похвастать своим загородным домом перед чешским коллегой. Мы прошли в низкую черную горницу, где на нас удивленно таращилась старуха. Детей не было. Дальше все пошло как-то быстро и бессмысленно. Меня перестало интересовать, чем это кончится. Самса кривился от своего вина. Ондра же пил от души. Старик все носил и носил кувшины на стол. Кажется, за весь вечер он не вымолвил ни слова. Ондра учил нас чешской песне: там, где пиво льется, там легко живется, или что-то в этом роде. Мы должны были петь вместе с ним. Вино льется, поправлял я. Пиво, настаивал Ондра. Из песни слова не выкинешь, нельзя менять песню, нельзя менять мир, ничего нельзя менять. Потом он уронил голову на стол. Самса говорил о том, как он заботится о своих виноделах, что у него, у Самсы, исключительно развито социальное чутье. Старик со старухой старательно кивали. Ондра вдруг потребовал песню, желал слышать в настоящей народной среде настоящую словенскую песню. Старик со старухой должны были петь, подобно тому как в таких лачугах дети поют пьяному отцу. Они долго не решались, и Самсе пришлось их уговаривать. Наконец, хлебнув винца, робко начали. Она вела визгливым фальцетом, он бубнил и подтягивал, я не разобрал ни слова. Ондра сказал, как это мягко, как по-славянски. Объяснял нам, что это за штука — нежная славянская душа, особая душа. Даже я почувствовал где-то внутри свою пьяную славянскую душу.
Потом мы вытаскивали машину из снега. Потом звонили в дверь, на которой была табличка с надписью «Инж. Франье Самса, старший мастер». Нам открыла привлекательная, даже, пожалуй, красивая, но пребывающая в дурном настроении и несколько растрепанном виде молодая женщина.
— Мой друг, — сказал Самса, — мой друг Йозеф Эрдман вернулся, видишь ли, в свое детство.
Окинула меня отсутствующим и равнодушным взглядом.
— Торговый дом «Я. Щастны энд компани», сложное лабораторное оборудование, — добавил Ондра.
— «Я» — это «Ярослав», — сказал я.
— Буду очень рада, если вы когда-нибудь нас посетите, — сказала она, и Самса протрезвел в мгновение ока, краска сползла с его лица.
— Марьета, — воскликнул он, — как можно? Мой друг Йозеф, мой друг Ондра…
Я сразу же загрохотал вниз по лестнице. Кто-то меня тянул за пиджак и что-то объяснял. Потом я долго блуждал по пустынным улицам проклятого города. Войдя в номер, дважды повернул ключ. Кружился потолок, и постель, и город, все кружилось, и та чайка кружила над черной гладью, влача свой бесконечный круговой полет, и ее тянуло вниз, к воде, и я отлично помню, что среди этих бессмысленных образов сознание пронзила острая как бритва мысль, что я заперт в этой комнате и в этом городе, что Ярослав никогда не приедет и мне отсюда не вырваться.
Зовут ее Маргарита, или Марьетица[6], как называет ее муж и что ей явно не нравится. Кроме того, ей не нравится, когда трое пьяных мужчин ранним утром ломятся в дом, даже несмотря на то, что один из них — ее муж, господин Франье Самса, а двое других — его приятели. Не нравится ей ранним утром стоять у раскрытой двери растрепанной и в халате. Она любит персидские ковры, затемненные абажуры с бахромой, разговоры о гипнозе и феминистическом движении.
Мне до сих пор не ясно, зачем я туда поперся, и это на следующий вечер после нашего неудачного похода к виноградарям инженера Франье Самсы, старшего мастера трикотажной фабрики Гуттера. Иногда я просто не умею вовремя сказать «нет». И, кроме всего прочего, в этот вечер мне хотелось побыть одному. Я устал от всех этих знакомств и компаний. Но на какой-то миг я убоялся одиночества, неизменно наваливающегося в гостиничном номере, убоялся голосов с улицы, позвякивания посуды в коридоре, давящего потолка, превозмогания времени. Однако, стоя перед теми же дверьми, где еще утром объяснял, что «Я» означае