— Это твоего брата убили? — обратился царь к Матусову.
— Моего, — глухо ответил Семен.
Царь положил свою могучую руку ему на плечо, и голос его зазвучал необычайною нежностью.
— На то война! Ее законы прежестоки. А ты не падай духом! Ты жив и родине нужен, а разуметь должно, что все мы — и ты, и я — за свою родину животы свои всегда положить готовы. И в том наше счастье, что все мы — сыны одной великой Руси!
Жалую тебя в поручики, жалую двести дворов и триста рублей — как бы тебе и брату твоему.
Матусов всхлипнул, как женщина, и опустился на колени.
— Встань! Я ведь за жалованье и дело спрошу! — сказал царь и обратился к Якову: — А ты, молодец, опять при штурме отличную аттестацию заслужил. Сказывали мне, с лестницами ты смекнул? Хвалю! Тебя в сержанты и денег тридцать рублей. Ну, а звал я вот для чего, — и Петр в коротких и сжатых фразах стал объяснять, что он ждет от Матусова и Якова.
Яков знает всю Неву, ее берега, ее жителей. Весной царь будет здесь и пойдет брать Канцы. Так вот надо все к тому времени приготовить. Место вызнать все, где и что крепко или слабо; жителей, не шведов, успокоить, чтобы не убегали и русских приветливо встречали, и хорошо, если знать все, что в Канцах делается.
— Оба и пойдете! — сказал Петр. — А обо всем Меншикову, господину коменданту, докладывать будете. Поняли? Ну, и с Богом, завтра же! А теперь ты, Саша, пиши Виниусу цидулу.
Фатеев тотчас наклонился над бумагой; Матусов щелкнул каблуками и лихо повернулся; Яков неуклюже пролез в двери, и они вышли.
Матусов словно излечился от страшного горя и широко улыбался; Яков сиял.
— Что с вами? — спросил их Багреев, — вы оба словно чищеные пуговицы.
— Господин поручик и сержант. Двести душ, триста рублей! Вот так фортеция! — закричал Матусов, в первый раз после штурма употребивший свое излюбленное выражение.
В ту же минуту в горницу вбежал Савелов.
— Виват! — закричал он. — Завтра к Кате еду! Отпустили на месяц, а после во Псков.
— Ты куда? — спросил Багреев.
— К Кате, к Кате, к его сестре, в Новгород!
— Так и я в Новгород. Едем вместе! — сказал Багреев.
— А ты зачем?
Багреев приложил палец к губам и покачал головой.
— Секретное поручение!
У Багреева, правда, было секретное поручение. Шереметев сказал Меншикову, что привез ему пленную красавицу, и, охотник до женского пола, Меншиков не мог утерпеть и скрыть свое желание. И вот Шереметев отрядил Багреева за мариенбургской пленницей, которую он должен был взять от новгородского воеводы и привезти с великим бережением к Меншикову.
На другой день друзья разъезжались, и в этот день по обыкновению устроили выпивку. В те времена иного развлечения не было.
XVIII Из Спасского в Новгород
С тяжелым чувством собрались Пряховы в дорогу.
— Ну, посидим, что ли, — сказал сам, когда телеги были снаряжены и возок подан.
Все сели чинно по лавкам и в глубоком молчании просидели минуты две, и в эти минуты чуть не вся жизнь пронеслась в уме у каждого.
Старый Пряхов вспомнил свою юность и молодость, вспомнил, как выправлял он этот дом и как привез сюда, тогда молодую и красивую, Ирину Петровну. Старик-отец говорил ему: «Деды тут торговали, торгуй и ты! Живи со всеми в мире и ладу. Не гнушайся бедным, не завидуй богатому, детей не неволь, а и потачки не давай; в своей вере будь тверд». Он ли не выполнял завета отца, кости которого покоятся вон там, у церкви! Вот под конец и сыну не поперечил, хотя тот пошел на службу к антихристу. А Господь, ишь, как покарал его! Громом грянул, да сейчас еще неведомо, что ждет их. Опалев крут на расправу и за своего кургузого никого не пожалеет.
Ирина Петровна, не удерживая струившихся слез, мысленно прощалась с дорогими ей стенами и углами, в которых текла ее безмятежная жизнь.
А Катя и Софья думали обе в эти мгновения о Якове. Где-то он теперь? Только к мыслям Кати примешивалось смутное желание, чтобы ее брат нашел и послал ей весточку о ее дружке, а Софья всей душой была с ним и думала о тех коротких минутах, в которые они открыли друг другу свои сердца. Отчего так поздно, когда чувства их уже давно-давно обоим были без слов ясны? И Софья вздохнула.
— Ну, с Богом! — вдруг прервал Пряхов молчание и встал с лавки, осеняя себя двуперстным знамением. — Благослови, Господи, в добрый час! — молитвенно произнес он.
— Сохрани и спаси, Матерь Божья, Заступница! — опускаясь на колени, воскликнула Ирина Петровна.
Девушки тоже начали креститься.
Пряхов подождал и потом стал торопить.
— Ну, ну! Пока еще не рассвело, надо далеко быть!
Они вышли. В закрытый возок сели девушки и Ирина Петровна с мужем.
— С Богом! — крикнул Пряхов, и добрые кони, тронувшись с места, пошли широким, размашистым шагом, а за возком тотчас, скрипя колесами, двигались и телеги, нагруженные товаром и домашним скарбом и сопровождаемые четырьмя рослыми приказчиками, помимо кучеров.
Если от места, где теперь Смольный монастырь (а тогда было Спасское), провести прямую линию на угол Кирочной и Преображенской улиц, а от этого места вести линию до Прудков и затем прямо вдоль Литовского и Обводного каналов за Московскую заставу и дальше, по шоссе, то это и будет линия прежней так называемой Большой Новгородской дороги. Была она действительно «большая», но тянулась на далекое пространство среди леса, который занимал тогда всю площадь нынешнего Петербурга. Кругом было пусто — только там, где теперь Волковское кладбище, раскинулись финские деревни: Гольтинс, Кауралассу да Ситала, да по всей дороге раньше шмыгали шведские отряды; но теперь на ней не было даже признака шведского солдата, после того как Петр Апраксин прошел по всей Ингрии и разбил наголову Кронгиорда, который сначала отступил к Канцам, а затем ушел в Финляндию.
Дорога была пустынна, страшна и уныла. В темноте осенней ночи ничего нельзя было видеть, и только слышно было, как хлюпали кони по размытой грязной дороге да шумел дождик в древесной листве и хвое.
Катя прислонилась к плечу Софьи и задремала; Ирина Петровна давно спала, заглушая порой своим храпом даже шум дождя; дремала и Софья, думая о Якове и видя его то раненым, то гордым победителем, которого награждает царь.
Не спал только сам Пряхов; он время от времени отдергивал кожаную занавеску возка и прислушивался к монотонному шуму дождя и ветра, стараясь уловить посторонние звуки; но все кругом было тихо, только изредка раздавался отрывистый вой волка, от которого вздрагивали с испугом сытые кони.
«Ушли, — говорил себе Пряхов, — пешим теперь не угонишься, а коней у них нет. Пронесло!» — и он уже примостился в углу у возка поудобнее, чтобы заснуть, как вдруг услышал разговор кучера с кем-то и возок словно бы приостановился.
Пряхов испуганно выглянул.
Кучер недовольно говорил:
— Тут деревня есть, туда иди! Господин еще разгневается.
— Ты меня малость только… до света только, — раздался в ответ ему сиплый, просительный голос, — не дай моего грешного тела на снедь хищному зверю, и Бог вознаградит тебя сторицею за твое добро! Пусти, милый!
— Что там? Кто? — крикнул Пряхов.
По грязи кто-то зашлепал, и в темноте рядом с окном показалась темная фигура.
— Честной господин! — заговорил подошедший. — Аз есмь червь, новгородского архиерея холоп. Иду в Новгород назад к господину своему и с пути сбился. Путь дальний! Не дай сгибнуть! Дозволь твоему вознице меня к себе взять!
— Ты — не лихой человек? — недоверчиво спросил Пряхов.
— Видит Бог и святые угодники, убогий холоп! Где мне лиходеять. Смилуйся!
— Ефрем, возьми его к себе! — приказал Пряхов и закрыл занавеску.
— Дай тебе, Господи! Пошли, Царица Небесная! — проговорил архиерейский холоп и полез на козлы, говоря: — Раб Ефрем, подвинься! Ты все же ниже меня, как я холоп почитай, самого владыки, а ты чей, того не знаю даже. Ну, ну! Может, у тебя и кожан есть? Рогожа? Давай и рогожу. Сухая рогожа, что твой тулуп!..
Пряхов задремал, а сиплый голос все гудел да гудел с козел.
Кони бойко шагали, задержек на пути не было. Несмотря на темноту, дорога была ровная, и к рассвету беглецы из Спасского уже доехали до того места, где ныне стоит Колпинский посад.
Пряхов приказал остановиться. Ирина Петровна вдруг проснулась и спросонок заговорила:
— Чур меня!
— Очнись, — добродушно окликнул ее муж, — хочу малость дать коням передохнуть, да и самим поснедать чего-либо надо будет.
Девушки тоже проснулись.
Наступило утро. Солнце выглянуло с прояснившегося неба, и вокруг словно все повеселело. Возок остановился. В ту же минуту откинулась занавеска, и в окно высунулась рыжая лохматая голова, накрытая суконной скуфьей. Девушки вскрикнули, а Пряхов невольно откачнулся.
— Ну, чего лезешь? — сказал он недовольно.
Голова вздернулась, и все увидели рядом лицо с крошечной бороденкой, с маленькими, плутовскими глазками и носом, похожим на маленькую свеклу.
— Экая харя! — недовольно пробормотал Пряхов. — Чего лезешь, говорю?
— Милостивец, господин мой! — сипло заговорил архиерейский холоп, — дозволь мне в твоих холопах сим временем быть и послужить тебе честью.
— У меня и свои есть!
— Милостивец, господин честной! Аз мал и ничтожен; влекусь из далеких Соловков и нет мне среди еретиков, и люторцев ни подаяния, ни ласки, ни привета. Ослаб и изнемог. Дозволь послужить тебе, и в Новгороде за тебя молельщиком буду!
— Ну, ну, — остановил его Пряхов, — довезу тебя. Отстань!
— Милостивец! — воскликнул лохматый и скрылся.
— Кто это, с нами крестная сила? — спросила Ирина Петровна.
Пряхов объяснил.
— Богомерзкая рожа, прости Господи! Прямо висельник!
— У их архиереев эти в самом почете. Он и акафист споет, и человека, что овцу, задерет, — усмехнулся Пряхов. — Ну, выходите, что ли!
На пригорке, покрытом мхом, услужливые работники разостлали ковер и уставили на него еды и питья — меду, браги и сбитня. Путники вышли и расположились выпить, поесть и отдохнуть. Невдалеке от них работники и приказчики развели огонь и в котелке заварили толокно; стреноженные кони мирно щипали траву. Всем стало весело.