что делает Христос сейчас, сиюминутно? – с обоюдоострым мечом ответов: либо Он делает историю, как Себя, как взятую Им на Себя карму теней, либо же Он, после Пасхи 33 года, отправлен на покой, читай: «снят» узурпировавшими Его ведомство служителями), если, скажем снова, мы достигнем понимания Христа, то мировое господство Аримана обнаружит едва ли большую реальность, чем фантомная боль на месте ампутированного органа. Он пробивает свое дело, делая ставку на абстрактное мышление, на прекрасные чувства, благие намерения, пустые фразы, на идеологию, короче: на Люцифера; он и есть карма Люцифера, кармический сюрприз Люцифера. Его будущее лежит, таким образом, в настоящем Люцифера, но если бы Люцифер осознал своё настоящее как умение найтись во Христе, то у Аримана не было бы уже никакого будущего. Говоря дидактически и параболически: в яму не падают вниз головой, если не падают вверх ногами – в небо. Люцифер, искупленный в философии свободы и теософии гётеанизма, отнимает у Аримана основную предпосылку его выигрыша, а именно, абстрактное, общее, чуждое действительности, теневое, комфортабельное мышление, из призрачности которого и выползают все мыслимые и немыслимые беды. Если в этом мышлении и есть что-либо интересное и достойное внимания, то, пожалуй, лишь то, что в нем нет мыслей»[77].
Какъ я уже упоминалъ, въ построеніи Свасьяна отсутствуетъ злой деміургъ, Іалдаваофъ, и, несмотря на наличіе гностическаго въ нёмъ, оно, будучи крайне интереснымъ проявленіемъ не-историческаго христіанства (съ указаніемъ путей не обновленія христіанства историческаго, «неудавшагося» (и по Свасьяну, и, скажемъ, по Бердяеву), но претворенія его въ христіанство подлинное), всё же въ полной мѣрѣ къ гностицизму не относится. Свасьянъ попросту считаетъ неудачнымъ гностическое представленіе о создавшемъ, противорѣчащимъ здравому смыслу. Однако я такъ не считаю, и главнѣйшею добродѣтелью для гностика послѣ познанія является, на мой взглядъ, борьба съ Іалдаваофомъ, княземъ міра сего. Для сравненія и напослѣдокъ я хотѣлъ бы помѣстить сюда одинъ пассажъ Блаватской, повліявшей на Штейнера, послѣдователемъ котораго считаетъ себя Свасьянъ: «Въ такомъ случаѣ лишь естественно – даже съ точки зрѣнія мертвой буквы разсматривать Сатану, Змія въ Книгѣ Бытія, какъ истиннаго создателя и благодѣтеля, Отца Духовнаго Человѣчества. Ибо это Онъ, кто былъ «Предтечею Свѣта», блистающимъ лучезарнымъ Люциферомъ, кто открылъ глаза автомату, «созданному» Іеговою…»; «… теперь доказано, что Сатана, или Красный Огненный Драконъ, «Владыка Фосфора» [2 Петра 1:19] … и Люциферъ, или «Свѣтоносецъ», находится въ насъ; это нашъ Умъ, нашъ Искуситель и Искупитель, нашъ разумный Освободитель и Спаситель отъ чистаго анимализма»[78].
Прозрѣвалъ ли М. въ змѣиномъ обликѣ Дѣвы: Змѣя, содѣлавшаго Адама и Еву прозрѣвшими? Онъ прозѣвалъ его, увидавъ лишь змѣеподобность Дѣвы, и, бывши очарованъ и зачарованъ ею, былъ прельщенъ.
Міръ – лабиринтъ и спираль, и начался онъ: со спирали: съ эдіакарской біоты, мягкотѣлой, не вѣдающей еще билатеральной симметріи, если мы говоримъ о первыхъ многоклѣточныхъ; съ кикладской керамики (дальнѣйшее развитіе неолитическаго искусства Триполья-Кукутени), если мы говоримъ о человѣкахъ, спиралевидной, безконечной, самозамкнутой, противоположной мужскому духу: стрѣлѣ или мечу.
Дѣло не въ житіи-бытіи въ спирали, но въ томъ, что прободать её – вновь и вновь. Только я узрѣлъ сердце создавшаго; оно не красно: оно мѣрно бьется, какъ и всѣ прочія сердца; его отличіе: оно спиралевидно, какъ узоры критской керамики; оно – Лабиринтъ…Я натянулъ тетиву. И изъ доселѣ жившихъ и живущихъ нынѣ лишь я – не промахнусь. Мои слова – стрѣла, въ иномъ раскладѣ – пуля или дуло, приставленное къ покрывшемуся потомъ челу Іалдаваофа и присныхъ его, но также и живой укоръ ему, рана, боль отъ которой никогда не замолкнетъ, а бытіе мое, какъ и бытіе М. – диссонансъ – въ ассонансѣ бытія, аритмія – въ ритмѣ Вселенной, дисгармонія – въ гармоніи дольнихъ сферъ, черное Ничто – вечночреватое бѣлымъ Всѣмъ, пылающій глаголъ – въ обледненной пыли. – Я побѣждаю и въ царствѣ количествъ – я стрѣляю изъ обѣихъ рукъ.
Киклады и Критъ – еще не язычество: язычество – Древняя Греція; а сіе – еще сама Природа, а она – узоры спиралевидные, себя пожирающій Змій. Въ антитезѣ «имѣть-быть» – первое есть царство Аримана, царство количества, второе – царство Люцифера, царство качества. Только въ натянувшемъ тетиву пневматикѣ (только онъ свободенъ) – пылающій огнь Свѣтоносца (а не мернобьющееся алое сердце), являющій себя: черною дырою: вмѣсто сердца.
Въ сущности, еще не было подлинно-высокаго взгляда на инстинктъ: не снизу вверхъ, но сверху внизъ: въ нёмъ или жили, или съ нимъ боролись: что угодно являло себя, но не благородно-неспѣшное презрѣніе[79].
До меня не было ни гностическаго, ни люциферическаго Слова – что угодно: мужская поэзія (философія), поэзія бабья, бытописаніе, занятое соціальнымъ, слишкомъ соціальнымъ, колѣнопреклоненные и коленопреклоняющіе священные тексты, фантазіи, документы пѣны дней, отдѣльныя геніальныя прозрѣнія и рѣдкія писанныя кровью слова. – Въ критской поэмѣ много болѣе 100.000 словъ. Какихъ словъ? Багрянопылающихъ, ярколучистыхъ, молнійно-лазурныхъ и трижды три потаенныхъ и сокровенныхъ: невозможныхъ – ни тогда (до 1917 г.), ни тѣмъ паче нынѣ. Таковыхъ, что родъ людской – немногими – будетъ помнить до самаго его скончанія, вплоть до того, какъ всё нонешнее обратится въ прахъ (ибо оно по праву прахъ само по себѣ). Мною – въ послѣдній разъ – старый Западъ, царство качества, цѣлясь въ Солнце, выступаетъ волною, накатываясь, наваливаясь, налетая на побѣдившій милостью дяди Сэма – царствомъ количества – Востокъ: на царство количества. – Навѣрное, должно пройти съ десятокъ поколѣній комментаторовъ, чтобы увидать, что (или, вѣрнѣе, кто) зашифровано, напримѣръ, въ этихъ словахъ: «Владѣешь ты міромъ, думая, что ты – путь, но ты не путь, но лишь путы, и распутье, и распутица»[80]. – Volens-nolens, но нѣчто сѣдое, какъ самое Время, высвѣчиваетъ себя моими текстами, это нѣчто подлинное, черезъ что являетъ и лучитъ себя Духъ, а вовсе не нѣкое новообразованіе. – Старое сквозитъ изъ моего текста, старое проросло сквозь текстъ мой.
Слово мое – единовременно – ударъ самостоянія, самосознанія и своеволія по плоти: духомъ; и запечатанная бутылка въ морѣ; оно менѣе всего для современнаго или несовременнаго читателя[81]. – Вышедши въ свѣтъ, первая критская поэма – не увидѣла міръ, но міръ увидѣлъ её, и – ей-богу – лучше бы міру её не увидѣть, но на то моя воля.
Комментарiи
Творить – значитъ убивать смерть.
Писатели, которые торопятся быть понятыми сегодня и завтра, подвергаются опасности быть забытыми послѣзавтра.
Всякая стадность – прибѣжище неодаренности, всё равно вѣрность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищутъ только одиночки и порываютъ со всѣми, кто любитъ её недостаточно.
Искусство есть Адъ. По безсчетнымъ кругамъ Ада можетъ пройти, не погибнувъ, только тотъ, у кого есть спутникъ, учитель и руководительная мечта о Той, которая поведетъ туда, куда не смѣетъ войти и учитель…
Не знать мѣры въ великомъ, хоть твой земной предѣлъ и безмѣрно малъ, – божественно.
Вся суть критской поэмы: "Слезы на глазахъ, но сквозь слезы – Солнце, Солнце! Ликомъ ея – «Ты – еси» – пронзило стрѣлою".
Въ силу того, что всякое художественное твореніе имѣетъ въ себѣ вымыселъ, – откровеніе, явленное милостію премірной Дѣвы герою, носитъ для насъ меональный характеръ. Но отъ этого откровеніе нимало не страдаетъ: поэзія философичнѣе и серьезнѣе исторіи: «Поэзія говоритъ болѣе объ общемъ, исторія же объ единичномъ» (Аристотель, "Поэтика"). Но для того, чтобы оно носило меональный, а не укональный характеръ, намъ слѣдовало бы многое повѣдать читающему. Для современнаго читателя въ поэмѣ сложны не только слогъ и содержаніе, но и меональность откровенія Дѣвы. Что же такое «меонъ»? Обратимся къ замѣчательной книгѣ С.Булгакова "Свѣтъ невечерній": "Меонъ какъ возможность возможностей есть всеобщая матерь бытія, чрезъ ложесна коей проходитъ всякое бытіе (недаромъ же къ помощи μη прибѣгаютъ даже такіе поборники универсальной дедукціи всего бытія, какъ Гегель, а равно и Когенъ съ его ученіемъ о "чистомъ происхожденіи"). Меону принадлежитъ поэтому всё богатство и вся полнота бытія, хотя и потенціальнаго, невыявленнаго. О нёмъ какъ о небытіи можно говорить поэтому лишь въ отношеніи къ уже проявленному бытію, но отнюдь не въ смыслѣ пустоты, отсутствія бытія. Нѣчто есть, меонъ существуетъ, и между ничто и нѣчто лежитъ несравненно большая пропасть, нежели между нѣчто и что, подобно тому какъ большая пропасть отдѣляетъ безплодіе отъ беременности, нежели беременность отъ рожденія. Меонъ есть беременность, уконъ (ουκ öv) – безплодіе. Чтобы изъ небытія могло возникнуть нѣкое что, уконъ долженъ стать меономъ, преодолѣть свою пустоту, освободиться отъ своего безплодія». – Откровеніе Дѣвы меонально, но оно же и реально, ибо существуетъ не только какъ идея, но и какъ путь, ведущій къ своимъ стезямъ, какъ путеводная звѣзда.
Написанное (и имѣющее быть написаннымъ впослѣдствіи) есть символизмъ и романтизмъ (этѣ направленія изящной словесности – несмотря на разницу временную – тяготѣютъ другъ къ другу и взаимоблизки). – Прошу не прибавлять къ упомянутымъ направленьямъ литературнымъ античныя приставки «постъ-», «нео-» и тѣмъ паче ихъ совмѣстно (отъ, скажемъ, какого-нибудь «постнеоромантизма» не рябитъ въ глазахъ только у комментатора). Что есть символизмъ? Объ этомъ хорошо сказали сами символисты и ихъ современники: «пости