Потом нагнулся и запустил руку в сундук. Пошарил в одном углу, потом во втором, затем, подняв одежду дыбом, залез в третий угол. Когда он нащупал железную, из-под чая, коробку, лицо его радостно вспыхнуло. Он выдернул коробку и захлопнул сундук. Коробку поставил на крышку сундука. «Чай китайский. Из магазина Чурина» — было написано на жестяном поблескивающем яркими красками боку. Арсюха довольно потёр руки.
Открыл коробку, и у него в нехорошем изумлении отвисла нижняя челюсть — в коробке находились пуговицы. Самые разные. Роговые, эбонитовые, медные, железнодорожные с молоточками, черепаховые, морские, с якорями. Арсюха колупнул гору пуговиц пальцами и выругался матом. Вот невезение!
Ну где же здесь может быть спрятано золото? Где-нибудь в кастрюлях, на печке, среди пучков сушёных трав? Или ещё где-то? Он полез на печь, но золота не нашёл и там. Не нашёл и в банке с крупой.
Мимо окон пробежал солдат, с трудом держа в руках длинную тяжёлую винтовку. Арсюха проводил солдата взглядом, заметался по дому. Не может быть, чтобы здесь не было золота. Арсюха чувствовал его своим тонким нюхом, ощущал его призывный запах, ловил ноздрями токи, исходящие от золотых монет, единственное что, не мог только понять — где конкретно эти монеты находятся.
Он заметался по дому с ещё большей прытью, чем пять минут назад. Снова сунулся в печь, за загнетку, потом вновь обшарил иконы, затем проверил лаз под печью, где хранились ухваты, исследовал чугуны, вторично забрался в посудный шкаф, перетряхнул его, разбил пару чашек и не поморщился, как говорят в таких случаях, перевернул несколько пустых тазов и вёдер — нич-чего...
И всё-таки монеты он нашёл. Они находились в старой холщовой сумке, выцветшей до желтизны, подвешенной к потолку в укромном месте. Мешок был плотно набит травами, связанными в пучки — лечебной ромашкой, мятой, зверобоем, чабрецом, брусничными былками, украшенными ломкими острогрудыми листочками, а под травами, на дне, завёрнутые в несколько выдранных из журнала «Нива», сложенные столбиком, лежали золотые десятирублёвки. Арсюха с радостным визгом выгреб монеты из сумки, поспешно пересчитал их и вынесся из хаты.
Отряд капитана Слепцова возвращался из тайги цепью, словно прочёсывал местность. Рядом со Слепцовым шёл детина с сильным кривым загорбком и нёс на плече добычу — ручной пулемёт. Поравнявшись с Арсюхой, детина произнёс насмешливо:
— Спасибо, мореман, своими фингалами ты нам здорово подсветил дорогу.
Слепцов глянул на Арсюху остро, зорко и, не произнеся ни слова, стукнул стеком по краге, прошёл мимо.
— Друг, а где мой напарник? — задал вдогонку вопрос Арсюха детине с пулемётом. — Не видал?
— Не видал. Может, грибы собирает? В лесу много, белых грибов. — Детина звучно шлёпнул себя ладонью по загривку. Над головой его немедленно воспарила густая куча комаров. — Во посланцы кайзера! — выругался детина, перекинул пулемёт с одного плеча на другое. — Война с немцами давно кончилась, а они всё норовят кровь сосать.
Тут Арсюха увидел Андрюху Котлова, возвращавшегося на миноноску в цепи пехотинцев. Арсюха кинулся к нему:
— Ну что, живой? Я слышал выстрелы...
— А чего со мной сделается? Это пустяки, — небрежно произнёс Андрюха. — Пальба из пугачей.
— Миноноска, я посмотрел, десантникам ничем помочь не могла, — сказал Арсюха, — стрельба вслепую — штука такая... В своих можно попасть.
— Так нас затем и послали, чтобы слепых попаданий не было.
— Корректировка огня была невозможна, понял? — чётко, наполняя слова опасно зазвеневшим металлом, отпечатал ответ Арсюха. — Понял?
— Понял, — нехотя отозвался Андрюха. Такая постановка вопроса ему не нравилась.
Арсюха это почувствовал и проговорил, смягчаясь:
— За то, что всё понял, получишь от меня банку консервированной клубники. Очень сладкая штука. Хороша для того, чтобы огрызок почаще поднимался.
В ответ Андрюха лишь махнул рукой. Спросил:
— А у тебя дела как сложились?
— Не без приключений. Один чудик на меня с ружьём прыгнул. Пришлось усмирить.
— Справился?
— Конечно. Лежит, сердечный, отдыхает. Лапти сушит.
— Надеюсь, ты его не убил?
— Не убил, — соврал Арсюха. — Высушит лапти — поднимется.
Через двадцать минут караван из номерной миноноски и двух мониторов двинулся по угрюмо затихшей Онеге дальше.
Миллер не раз ловил себя на мысли, что чем старше он становится, тем чаще и чаще прокручивает перед собой собственную жизнь, словно бы она, все её эпизоды сняты на плёнку «синема» — проверяет, всегда ли он был прав, справедлив, честен, открыт, нет ли в его биографии страниц, которых нужно стыдиться.
По характеру своему Миллер был человеком мягким, интеллигентным, совершенно невоенным, он даже к солдатам, арестованным за мародёрство, обращался на «вы». В армии такие люди работают в основном в штабах; лобовые атаки, призванные опрокинуть противника, перекусить ему горло — не для них, это люди другого склада.
На фронте, под Митавой и Ригой, Миллер физически страдал от грубостей генерала Плеве, для которого было всё равно, кому грубить — унтеру, вышедшему из боя с двумя ранениями, царскому адъютанту или же своему коллеге-генералу. Плеве был, как подчёркивали его современники, груб, педантичен, мелочен, требователен, с мозгами, сдвинутыми набекрень, что, к слову, не мешало ему действовать очень умело на фронте, с полководческой выдумкой, когда этого требовала обстановка. Впрочем, Плеве уже нет, Плеве — это отработанный пар.
Сухой, желчный, с костяным сухим теменем, Плеве любил вести с Миллером нравоучительные беседы за вечерним чаем. Пил Плеве чай из толстобокого зелёного стакана, вставленного в дорогой серебряный подстаканник очень изящной работы, делал это азартно, шумно, много, потел и с громким хрустом разгрызал своими крепкими зубами куски сахара.
— Тестя вашего генерал-адъютанта Шипова Николая Николаевича я знал очень хорошо, — говорил Плеве Миллеру и отправлял в рот очередной кусок сахара, тот со стуком всаживался в челюсть и откатывался под зубы, словно снаряд; Плеве делал на сахарный кусок нажим и с треском разваливал его. — Хорошо! — по-лошадиному мотал Плеве тяжёлой головой, схлёбывал с мокрых усов пот. — Добрейшей души был человек! — хвалил он отца Таты.
— Да, добрейшей, — соглашался с ним Миллер.
— Авторитет у него был не меньше, чем у министра двора, — добавил Плеве.
— Мне это неведомо. — Голос Миллера сделался сухим.
— А вы, голубчик, как мне сказывали, одно время вообще проходили по гражданскому ведомству?
— Так точно! Через год после окончания Николаевской академии.
Академию Генерального штаба — Николаевскую, предмет вожделения всех без исключения провинциальных офицеров, Миллер окончил в 1892 году, а в 1893 году был уволен с военной службы, как было сказано в приказе, для «определения к штатским делам, с переименованием в коллежские асессоры», — и стал молодой Евгений Миллер после этого обычной «штатской крысой», как с печальной иронией говорил он про себя, а Таточка подтрунивала:
— Выходила я замуж за блестящего гвардейского офицера, а оказалась за обычным гражданским чиновником. — Она прижималась к груди мужа и огорчённо вздыхала: — Эжен...
— Я ещё буду носить погоны, Тата, всё это впереди.
Миллер знал, что говорил: через три года он снова надел офицерский мундир с серебряными аксельбантами, свидетельствующими о принадлежности к Генеральному штабу. Гражданское чиновничье звание было трансформировано в военное, и на плечах у Миллера стали красоваться погоны капитана.
Прошло ещё два года, и Миллер получил назначение на должность-военного атташе в русское посольство в Бельгии и Голландии — два посольства тут были совмещены в одно.
Таточка была счастлива — о такой карьере мужа, на которого неожиданно натянули гражданский сюртук, а значит, понизили, — она даже не мечтала.
Из капитанов Миллер очень скоро переместился в подполковники. Жизнь была прекрасна. Его принимали в высшем свете как своего, он часто выезжал в Париж.
Через три с небольшим года Миллер получил новое назначение — стал русским военным агентом в Риме и несколько месяцев спустя был произведён в полковники.
Семь лет, прожитые в Италии, оставили неизгладимый след — Миллер стал ощущать себя западным человеком. У него даже характер изменился.
Однако надо было возвращаться на родину, отрабатывать воинский ценз, без которого он не имел ни одного шанса стать генералом, какими бы блестящими ни были его успехи.
В течение полутора лет Миллер командовал гусарским полком и одновременно — несколько месяцев — кавалерийской дивизией; в 1909 году — спокойном, полном дачных романов и соловьиного пения, — получил звание генерал-майора. С новым званием Миллера ожидало новое назначение — он возглавил в Генеральном штабе отдел, который руководил всеми военными агентами, находящимися за границей, координировал их действия, а также собирал сведения об армиях могучих государств, независимо от того, как они относились к России; были друзьями либо, наоборот, посматривали на Санкт-Петербург из-под нахмуренных бровей.
Внёс Миллер в сухие служебные отношения Генштаба и новую струю — он часто собирал своих офицеров на общие завтраки, сам первым садился за стол, занимая место «главы семьи»... Эти завтраки, очень весёлые, с подначками и необидными шутками, рождали неформальное отношение в отделе, сближали сотрудников и полюбились всем... Миллер умел быть душой кампании.
Прошёл ещё один год, и генерал-майор Миллер получил новое назначение — стал начальником Николаевского кавалерийского училища. Училищный быт он знал хорошо — сам прошёл через него, случалось, и портупей-юнкеров — взводных командиров — разыгрывал, и верховодил в «цуке» — своеобразной дедовщине, которая водилась в армии во все времена и периодами расцветала пышным цветом. Старшие юнкера — без пяти минут офицеры — всегда любили покататься верхом на первогодках — ничего зазорного в этом не было... При Миллере «цук» расцвёл ещё больше, но ни одна жалоба к отцам-командирам не поступила.