— Я никакой, — сказал человек, покосился на Дроздова, стоявшего за дверью с винтовкой наизготовку, — ни красный, ни белый, иначе бы я давно всадил тебе вилы в пузо. А краснюков тут много — человек сто пятьдесят будет... Плюс пулемёты.
— Пулемётов много? — деловито осведомился Арсюха.
— Я насчитал пять.
Арсюха не выдержал, крякнул:
— Много!
— Оборону можно держать месяц.
— Ты монах? — в лоб спросил Арсюха.
— Разве я похож на монаха? Я обыкновенный рабочий, мастеровой человек: могу печь сложить, могу валенки подшить, могу из козловой шкуры кожу для сапог выделать...
Арсюха сдёрнул с плеча «сидор», расшнуровал горло.
— Товаром не интересуешься?
— А что, собственно, у тебя есть? — Лоб у мужика собрался лесенкой.
— Английский цимус. Продаю недорого.
Мужик вздохнул:
— Вряд ли ты, милый, найдёшь в монастыре покупателей. Монахи — народ бедный. А работный люд, такой, как я, — ещё беднее.
— А я, наоборот, слышал, что монахи — люди богатые.
— Ошибаешься, служивый.
— Теперь, дядя, скажи мне...
— Дядя, — не выдержав, невольно хмыкнул мужик, покрутил головой, — дядя...
— Скажи мне, где краснюки расположились?
— Кто где. Но здесь их нет, — мужик повёл головой в сторону тёмных сенцев, — здесь живут семейные рабочие.
Через несколько минут Арсюха с Дроздовым отправились в обратный путь. Арсюха был мрачен: не думал, что торговые дела его будут так жалко выглядеть.
— Не гадал я, что гешефта у меня не получится, — пожаловался он Дроздову, удручённо помял пальцами затылок. — Но ничего, ничего, мы своё возьмём.
Когда немного стемнело, оба отряда стали обкладывать монастырь — по низинам, по ложбинам, под прикрытием кустов подползли к храму, увенчанному высоким шатром, — Успенскому собору, несколько человек попластались дальше — к часовне Серапиона и Аврамия — блаженных старцев, на которой также был установлен пулемёт.
Было тихо. Слышалась лишь комариная звень, вышибающая на коже нехорошую крапивную сыпь: комары тугими пробками запечатывали ноздри, набивались в рот, мешали дышать и — жалили, жалили, жалили... Люди терпели, притискивались к земле, сами становились землёю.
До собора оставалось совсем немного, несколько метров — и можно было бы бросать гранату, когда с часовни, с придела, ударила очередь, всколыхнула неподвижный воздух. Строчки пуль выбили из земли искры, запахло дымом и горелой кровью.
Слепцов выругался, прыгнул в яму, в которой плескалась дождевая вода. Пулемёт бил, буквально над его головой, от резкого звука «максима» у капитана сами по себе постукивали зубы.
— Тьфу! — отплюнулся капитан. — Можно, конечно, попытаться швырнуть туда гранату, но толку от этого будет не больше, чем от коровьей лепёшки. И где вы, гады, столько пулемётов набрали? — просипел Слепцов удручённо.
Где выход из создавшегося положения, где?
Выход был один — вламываться в церковь, сшибать дверь и по лестнице рвать вверх атаковывать пулемётчиков. То же самое сделать и с часовней.
Из ямы было хорошо видно озеро. Спокойная светлая гладь и широкие розовые круги на ней — в предутренние часы в воде начала играть рыба. От воды тянуло прохладой. Кругов делалось всё больше — тут и окунь водился, и хариус, в изобилии заплывала и здешняя князь-рыба — сёмга.
Слепцов поднялся, рывком выпрыгнул из ямы, метнулся к тяжёлой церковной двери, окованной медью, врубился в неё плечом, но дверь была заперта, она даже не шелохнулась.
Сверху, с крыши, птичкой спрыгнул аккуратный тёмный предмет, с хрустом всадился в землю и завертелся на месте. Капитан охнул, стремительно присел на корточки и сжался.
«Птичкой» этой была английская бомба — небольшая, насаженная на ручку, с гладким, выкрашенным в серый «морской» цвет телом. Слепцов сжался ещё больше, обращаясь в ребёнка, в маленького сухонького старичка, схожего с грибом, запищал смято, будто из него, как из резиновой игрушки, выпустили воздух — он готов был сейчас забиться в землю, в любую тараканью щель, в муравьиную норку, стать букашкой, но превратиться в букашку не дано было, хотя Слепцов, кажется, и сделался ещё меньше, чем был миг назад.
Лицо у него поехало в сторону, скривилось жалобно, на глазах проступили слёзы.
В следующее мгновение бомба взорвалась. Церковная дверь даже не шелохнулась — сработана она была на совесть, на самодельных кованых петлях висела прочно; плоское зеленоватое пламя хлобыстнуло о небольшой козырёк, прилаженный к входу, и яркой тряпкой размазалось по стене, капитана отшвырнуло в сторону, он покатился по земле с грохотом, словно был начинен железом, головой воткнулся в куст и затих.
Арсюха опасливо задрал голову — как бы сверху не шлёпнулась ещё одна плюха, — убедился в том, что воздух чист, проворно выпрыгнул из ямы, в которой сидел, колобком перекатился к капитану. Затряс его.
— Ваше благородие, а, ваше благородие...
Голова Слепцова безвольно колыхнулась и свалилась на плечо — капитан был мёртв.
— Ваше благородие! — вновь потряс его Арсюха, глянул в одну сторону, потом в другую.
Над его головой продолжал прошивать пространство пулемёт, вдавливал людей в землю, на другой стороне небольшого, специально прокопанного канала также безостановочно работал «максим».
— Ваше благородие... Ах, ваше благородие, — продолжая заведённо бормотать, Арсюха оглянулся вновь, ничего опасного не увидел и ловко, несколькими неприметными движениями стянул у Слепцова с руки часы, потом, отодрав от кителя пуговицу, запустил руку во внутренний карман, достал оттуда бумажник, сунул себе в карман. — Ах, ваше благородие... — произнёс он напоследок сожалеюще и боком, будто краб, быстро и ловко переместился в ту яму, из которой выгребся, скатился в неё.
Поручик Чижов, лёжа за сосной, пошарил биноклем по церковным крышам. Покачал головой удручённо — с такой плотной пулемётной обороной монастырь ни за что не взять.
Из-за брёвен он выставил два своих пулемёта — надо было попытаться сбить красных пулемётчиков с церковных крыш, а в обход монастыря послал двух человек с ручным пулемётом, чтобы те в нужное время поддержали...
Завязался долгий ленивый бой, в котором перевеса не было ни у одних, ни у других, и шансов на победу не имели ни красные, ни белые.
Не знали ни поручик Чижов, оставшийся на Кож-озере за командира сразу двух отрядов, ни генерал Миллер, ни генерал Марушевский, что в эти часы в Онеге поднялся ещё один красный бунт — против своих офицеров выступили солдаты 5-го полка.
Двенадцать офицеров забаррикадировались в избах и начали отстреливаться от наседавших солдат. У офицеров имелись пулемёты, но патронов было мало, а главное — было мало людей. Дрались они до последнего патрона. А когда защищаться уже стало нечем, покончили с собой: здоровые пристрелили вначале раненых, беспамятных, потом застрелились сами.
Произошли стычки и на Пинеге — там взбунтовались солдаты 8-го полка, перебили часть офицеров, другая часть, не желая сдаваться рассвирепевшим подчинённым, подорвала себя гранатами.
Когда об этом сообщили Миллеру, тот срочно приехал в штаб. Вызвал к себе Марушевского, командующего флотом контр-адмирала Иванова[19], начальника снабжения армии генерал-лейтенанта Баранова, командующих войсками районов генерал-лейтенантов Петренко и Клюева, контр-адмирала Викорста... Миллер был раздражён, что совершенно не походило на него, с мрачным видом ходил по кабинету, заложив за спину руки, всякому, кто появлялся в кабинете, молча указывал рукой на стул. Через несколько минут он начал совещание.
— Вы знаете, что произошло в пятом полку, в Онеге... В полку не осталось ни одного офицера, кроме прапорщиков из местных — тех, что едва умеют считать, а вместо подписи ставят крестик. Все остальные убиты. Над штабом полка поднят красный флаг. То, что произошло в Дайеровском батальоне, повторилось. Причём повторилось не только в Онеге, но и в Пинеге в восьмом полку, и в Тулгасе в третьем полку...
Собравшиеся подавленно молчали. Несколько мгновений Миллер тоже молчал — лишь раздражённо поскрипывал сапогами, меряя паркет.
— Сбываются опасения, высказанные генералом Марушевским, — Миллер сделал паузу, голос его стал тише, — с уходом союзников мы будем терять то, что в цивилизованном мире именуется порядком. На смену порядку пришёл беспорядок.
— Англичане ушли ещё не отовсюду, — запоздало вставил адмирал Викорст. В последнее время он стал плохо слышать — то ли старость подступала, то ли оглох от ударов мощных корабельных орудий.
— Считайте, адмирал, что отовсюду, — громко и безжалостно обрезал Викорста Миллер. — Авторитет офицеров падает. С одной стороны, к нам из-за границы возвращается много мусора — офицеры, которые успели поработать в Париже таксистами и хлебнули вольницы, с другой стороны, воспроизведение офицерского корпуса внутри армии — некачественное.
Миллер знал, что говорил.
Каждый день в Архангельск прибывали офицеры — в основном из Финляндии, случались приезды и из Парижа и Лондона, но реже. Все эти люди оседали в городе, на фронт мало кто шёл, — головы приезжих были забиты разной политической чепухой, мыслями о вольнице, и особого интереса для армии эти офицеры не представляли — тем более что кадровых военных среди них почти не было, основная масса — те, кто выдвинулся на фронте.
Марушевский сделал было ставку на местных офицеров, но и тут вышла неувязка. Вот что написал один из участников событий[20] той поры, кстати, генерал-майор, бывший прокурор Северной области:
«Местные офицеры, связанные с краем прочными интересами частного или служебного характера, разделились тоже на две резко друг от друга отличавшиеся категории. Одни из них не склонны были к активной борьбе, учитывая возможность перехода к противнику, а поэтому стар