— Местные власти пытаются уничтожить русскую армию. Идёт разнузданная кампания в печати — это раз, и два — все наши соединения ныне распылены на группы по двадцать-тридцать человек и раскиданы по всей Болгарии. Одни здесь, другие там... Но это ещё не всё. Наших людей арестовывают без всякого повода. Были уже случаи, когда убивали.
Совершено несколько массовых увольнений офицеров на заводах и копях.
— Вот тебе и братья-славяне! — не выдержав, воскликнула Наталья Николаевна.
— Болгары выполняют заказ большевиков по уничтожению нашей армии. Это видно невооружённым глазом, Тата. Что же касается любезного предложения Петра Николаевича Врангеля, то у него есть один недостаток.
— Какой?
— Штаб русской армии находится в Сербии, в Сремских Карловцах, и Врангель, естественно, потребует, чтобы я переехал туда.
— В Париже остаться не удастся?
— Думаю, что нет.
— Это плохо, Эжен. Париж бросать нельзя.
— Я тоже так думаю, но иного выхода нет.
— За Париж стоит побороться, Эжен.
Миллер был прав — очень скоро Врангель потребовал от него, чтобы он переехал в Сербию. Но генерал не сделал этого, и Врангель, впав в крайность, пришёл к однозначному выводу, что Миллер — плохой работник.
Трудяга Миллер, узнав об этом, сильно огорчился, причём так сильно, что у него даже поплыла и пропала речь, лицо его скривилось, он тихо развёл руки в стороны и стремительно скрылся в своём кабинете — не хотел никого видеть.
Через двадцать минут речь восстановилась.
В Париже оказались и подопечные Миллера по Северной армии — прапорщик с детским лицом Митя Глотов и чистенькая, с большими ясными глазами сестра милосердия Анна Бойченко.
Митя, который умел довольно сносно водить автомобиль, устроился работать таксистом — больше года гонял дребезжащую французскую машинку по набережным Сены, доставлял пассажиров в ресторации, в театры и просто домой, иногда возил в Булонский лес влюблённые парочки, но потом попал в аварию и, поскольку не имел денег на починку авто, вынужден был занятие это оставить.
Устроился Глотов к Миллеру в канцелярию военным делопроизводителем и вновь надел на китель погоны с одной звёздочкой. Погоны Митя любил.
Бойченко попыталась устроиться на работу в госпиталь, но попытка была неудачной — в госпитале оказалась большая конкуренция, требовались документы об окончании французских курсов, которых у Ани не было, и она также пристряла к штабу Миллера.
Глотов давно приметил её, ещё на ледоколе, перед швартовкой в Тромсё — Аня блистала свежестью, какой-то особой ухоженностью — это всегда бывает, когда женщина следит за собой. Потом он несколько раз столкнулся с ней в Тронхейме, когда Аня безостановочно, будто пулемёт, шпарила по-английски, объясняясь с самыми разными людьми — и членами правительственной комиссии, приехавшими проверять русскую колонию, и с купцами из Голландии, и с союзниками-англичанами... Аня Бойченко со всеми умела находить общий язык.
— У вас очень лёгкая рука, Аня, — сказал ей Митя Глотов и добавил загадочно: — И лёгкая поступь.
Аня в ответ улыбнулась, и Митя почувствовал, как внутри у него шевельнулось что-то щемящее, сладкое. В следующий миг Анино лицо замкнулось, сделалось строгим, неприступным, и Митя Глотов, словно бы обжёгшись, поспешно отступил от девушки.
Как-то, получив зарплату из рук самого генерала Миллера, Митя, краснея, будто школьник, подошёл к Ане.
— Анечка, простите меня...
Та вопросительно выгнула одну бровь.
— Да.
— Сегодня мне выдали жалованье... Я хочу пригласить вас в ресторан Корнилова.
Аня не смогла сдержать себя, лицо её сделалось озабоченным.
— Это же самый дорогой ресторан в Париже.
В Париже не так давно объявился известный петербургский повар Корнилов — большой специалист по кулинарной части. И хотя французов было трудно чем-либо удивить, Корнилов сумел это сделать, и парижане повалили в его ресторан толпами, наперебой заказывали драгомировский форшмак, блины с чёрной и красной икрой и курники. Сам ресторан был роскошно оформлен — под старый боярский терем. У входа стоял здоровенный мужик в кафтане, богато отделанном золотом, в красных сапогах, сшитых из чистого сафьяна.
Ещё больше, чем парижане, этот ресторан полюбили иностранцы: у Корнилова уже дважды побывал сам Альфонс Тринадцатый, испанский король, частенько наезжавший в Париж, — ему очень по вкусу пришлись блины с икрой и форшмак...
— Ну и что с того, что самый дорогой ресторан? — Митя неожиданно усмехнулся с высокомерным видом. — Что же, в него в таком разе, Анечка, и ходить нельзя?
Аня всё поняла и произнесла усталым голосом:
— Хорошо, пойдёмте к Корнилову на расстегаи. Это тоже очень вкусно.
После этого похода к Корнилову она стала смотреть на прапорщика более снисходительно.
В это утро Митя пришёл на службу печальный.
— Анечка, вы знаете, старик Михеев застрелился.
— Генерал?
— Он самый.
— Господи... — Аня прижала пальцы к щекам. — Как это произошло?
— Очень просто, как это часто бывает с людьми, оказавшимися в эмиграции... Всему виною — бедность. Сегодня не хватило денег на молоко, завтра — на хлеб, и жена генерала решила, что если она втихую возьмёт пару калачей в русской булочной, то никто этого не заметит. К сожалению, не заметили, и это сошло ей с рук. Дальше она стала воровать в больших магазинах и в автобусах, и делала это систематически. В результате муж её, старый заслуженный генерал, узнав об этом, приставил пистолет к виску...
Аня не удержалась, всхлипнула.
— Так от эмиграции ничего не останется... Рожки да ножки.
— Вот именно, рожки да ножки, Анечка.
Генерал Врангель, находясь в Сербии, продолжал работать над большим проектом — он хотел объединить всех русских офицеров и солдат, находящихся за рубежом, в одну организацию. И назвать её общевоинским союзом.
Восьмого февраля 1924 года Врангель издал обширный приказ, в котором сказал о Миллере самые лестные слова и одновременно освободил его от обязанностей начальника штаба, поручив ему руководство офицерскими союзами и обществами в Западной Европе.
В ту же пору Врангель сказал Шатилову следующее:
— Миллер умеет работать, но не умеет отстаивать наши позиции (хотя совсем недавно Врангель придерживался совсем иной точки зрения) — ни перед французским военным руководством, ни перед великим князем Николаем Николаевичем... Я не знаю, как быть. Отстранить Евгения Карловича от работы — значит дать громадный козырь врагам, они не упустят этой возможности и обязательно воспользуются ею, не отстранять — мне обеспечено воспаление печени, после чего я сам буду вынужден отстраниться от работы и выбыть из строя. Что делать, Павел Николаевич, а?
Вот такая интересная коллизия сложилась в руководстве русского воинства, оказавшегося за рубежом.
Параллельно с работой у Миллера прапорщик Глотов начал сотрудничать с русской газетой «Возрождение». Её решили издавать — но ещё не выпустили ни одного номера — академик Струве, философ, экономист, историк и вообще очень образованный человек, и Гукасов[31] — богатый нефтяник, отчаянный консерватор. Надо заметить, что эмигрантские газеты в Париже в ту пору возникали очень часто, но ещё чаще исчезали, лишённые средств, они ныряли на дно и никогда больше не всплывали.
Через полгода, кстати, самыми приметными сделались три газеты — «Возрождение», «Последние новости», выпускавшиеся несколько лет, издателем которых был Милюков и, соответственно, партия кадетов, а также «Дни» Керенского и стоящих за ним эсеров.
Первое задание, которое Глотов получил для будущего издания, — взять интервью у великого Шаляпина. Глотов видел его в театре Елисейских Полей — точнее, слышал, но Шаляпин — это было нечто гораздо большее, его нельзя просто слышать, нельзя просто видеть, его надо воспринимать всем естеством, целиком, всей натурой, вот ведь как, — Митя был потрясён... Как величественно умирал на этой сцене царь Борис! Глотов несколько дней ходил после спектакля ошарашенный и очень жалел, что с ним в театре не было Анечки Бойченко — Миллер отправил её в командировку в Сербию.
И вот он у Шаляпина в квартире. Квартира у великого певца — огромная, очень богатая, на стенах много картин. Помимо работ старых мастеров, около десятка портретов самого Шаляпина — кисти Коровина, Серова, Кустодиева, на полу расстелен роскошный персидский ковёр гигантского размера, в углах кабинета стоят огромные фарфоровые вазы.
Глотов хлопал глазами и не верил тому, что видел, ему даже хотелось ущипнуть себя — действительно ли он находится в. квартире Шаляпина или нет.
Шаляпин уселся в глубокое кресло и теперь угрюмо посматривал на посетителя. Лицо певца было тяжёлым, кожа на щеках имела нездоровый серый вид.
— Ну, молодой человек, спрашивайте, — предложил он, — что вы от меня хотите?
Прапорщик молчал — он не мог пересилить робость, появившуюся в нём. Глотов слышал в штабе, что Шаляпин в Париже здорово пьёт — делает это втихую, скрытно от жены и дочерей, а жена, говорят, раз в три-четыре дня целиком «шерстит» квартиру, проверяет — не спрятана ли где бутылка? Возможно, поэтому лицо у Шаляпина было таким болезненным.
На стене в кабинете висели величественные часы, больше похожие на буфет с посудой, чем на хрупкий механизм, показывающий время. Ход у них был гулким, бой — рокочущим, басовитые часы эти были похожи на самого Шаляпина.
Шаляпин молча побарабанил пальцами по поверхности большого письменного стола, отвёл усталые глаза в сторону, посмотрел на настенные часы, потом взял со стола большую золотую луковицу, щёлкнул крышкой, посмотрел, сколько времени показывают стрелки на луковице.
— Молодой человек, вы играете в беллот? — неожиданно спросил он у Глотова.
— Нет.
— Жаль, — Шаляпин вздохнул, — очень нужная игра.