Северный крест. Миллер — страница 56 из 67

[44] написал, что «он всегда живо интересовался всем, что было нового в военной науке, и, не будучи в академии, сам прошёл весь курс военных наук академии, посещая лекции вольнослушателем. Он никогда не стеснялся брать на себя ответственность за отдаваемые распоряжения — качество, которое не очень часто встречается среди начальников.

Но в нём был и второй человек, второй Кутепов, странно уживавшийся с первым — самовлюблённый карьерист, склонный к интригам, жертвующий всем ради своего благополучия, жаждущий власти и рекламы, могущий предать каждого в любую минуту, когда ему будет полезно для карьеры, как предал он генерала Деникина, генерала Сидорина и других, жестокий и равнодушный к страданиям и убийствам, совершенно не ценящий человеческую жизнь.

Он чрезвычайно жестоко карал подчинённых за самые даже маленькие упущения по службе, когда он не боялся никаких последствий, и смотрел сквозь пальцы на часто тяжёлые преступления старых добровольцев, боясь потерять свою популярность у этой вольницы. Впрочем, как будет видно дальше, последнее зло было следствием нездоровой организации армии вообще, и, будучи не в силах изменить эту организацию, Кутепов не боролся со злом».

И так далее. Очень исчерпывающая характеристика.

Гладкое, с небольшими чёрными усами лицо Туркула выражало нетерпение. Миллер двумя пальцами, будто брал лягушку, приподнял бумагу:

   — Вы сами понимаете, Антон Васильевич, что это дело в десять минут не решается... Нужно время.

   — Понимаю.

   — Тогда к этому разговору вернёмся позже.

Туркул ушёл.

Через два года разразился скандал. Миллеру поставили ультиматум белые генералы — тринадцать человек. Во главе, естественно, с Туркулом.

Требования генералов знакомые — они были всё те же, старые. Миллер обозвал генералов-«подписантов» бунтовщиками и отказался превращать РОВС в террористический центр Белого зарубежья.

Тогда «подписанты» потребовали, чтобы Миллер ушёл со своего поста.

Миллер отверг и это.

Белое движение начало раскалываться.

В 1936 году Туркул создал Русский национальный союз участников войны, возложил на новую организацию политические функции, РОВСу же он решил оставить лишь функции бытовые.

Миллер не замедлил нанести ответный удар: он исключил Туркула из числа членов Русского общевоинского союза.

Война разгорелась нешуточная.

В Белом зарубежье — от Парижа до Харбина — появились русские фашистские организации. Миллер относился к ним осторожно, но, тем не менее, пришёл к выводу, что эмиграция должна обязательно изучать теорию фашизма и поддерживать эту «новую форму государственного устройства».

Фашистам же казалось, что Миллер слишком мягкотел, нерешителен — хлюпает носом, будто неосторожно простудившийся гимназист-первоклашка, — на его месте должен быть другой человек. Били они генерала в печати как могли, ни с чем не считаясь — ни с его заслугами, ни с его сединой. Миллер только кряхтел, ёжился и... молчал. Однако когда в Испании началась гражданская война, он не замедлил издать циркуляр, поддерживающий фашистов.

Сами фашисты, в том числе и русские, находившиеся во Франции, постарались это демонстративно не заметить. Миллер жаловался:

   — Они не хотят пожать протянутую им руку. Будто мы козлы какие...

Так оно и было — фашисты приравнивали деятелей врангелевского союза к заблудившимся козлам. Извините великодушно. Когда Миллер обсуждал этот вопрос с Татой, он наливался негодующей краской, будто перезрелый помидор, и начинал беспомощно хватать ртом воздух. Наталья Николаевна тоже приходила в состояние «вне себя» от негодования, пудрила щёки и спрашивала у мужа:

   — Что же делать, Эжен?

   — Не знаю, — честно отвечал тот. — Надо принимать во внимание тот факт, что слишком активная поддержка фашистов может подмочить нашу репутацию: уж больно дурной шлейф волочится за этими господами.

Тем не менее двадцать пятого декабря 1936 года Миллер опубликовал положение о приёме русских эмигрантов в армию генерала Франко. Основное место в положении занимал пункт, гласивший, что добровольцы должны иметь удостоверения о благонадёжности, подписанные Миллером. Бумага, сочинённая в Париже и небрежно подмахнутая председателем РОВСа, имела в Мадриде большой вес, о чём, кстати, генерал Франко после своей победы не раз говорил...


* * *

Вечером Миллер появился дома оживлённый, потёр руки:

   — Тата, у меня есть два билета на Иду Рубинштейн. Пойдём?

   — Обязательно пойдём.

Ида Рубинштейн считалась одной из загадок эмиграции. Нервная, с отточенными движениями, с бледным красивым лицом, она являла собою этакий вопрос в вопросе.

Была она очень богата, никогда не считала денег. В особняке, где она жила, стояли специальные вольеры с очень дорогими обезьянами, а деревья в саду раз в неделю переезжали на новое место. Это был обязательный ритуал. Мало кто знал, что деревья росли в специальных бочках и эти бочки еженедельно выкапывали из земли и переносили в другой угол сада, и ямы затем сравнивали с землёй. Это делалось для того, чтобы у хозяйки никогда не пропадало ощущение новизны.

Развлекая хозяйку и её гостей, по саду ходили павлины, а под одним из деревьев обязательно лежала пантера — любимица хозяйки. По ночам она охраняла вход в спальню Иды.

Представления Ида Рубинштейн давала редко, но когда объявляла об очередном спектакле, весь эмигрантский Париж выстраивался в очередь: всем хотелось увидеть, чем на этот раз удивит публику несравненная Ида, над головой какого мужчины вспорхнёт её изящная длинная нога, появится ли она на сцене обнажённой — как в финале «Семи покрывал» — или же будет в костюме, специально придуманном для неё художником Львом Бакстом в «Персефоне», музыку к которой по заказу самой Иды (она выложила за это семь с половиной тысяч долларов наличными — сумму по тем временам гигантскую) написал великий Игорь Стравинский.

Если честно, Наталья Николаевна недолюбливала Иду Рубинштейн за эту её болезненную экстравагантность, за стремление превратить жизнь в цепь балетных па и в одном из прыжков вознестись выше собственной головы, но, подверженная общим устремлениям, также стремилась попасть на представления Иды. В зале супруга генерала обязательно подносила к глазам маленький театральный бинокль и говорила:

   — Дайте-ка мне взглянуть на даму, которая, чтобы съездить в Ниццу, покупает целый поезд... Ну не стыдно ли?

Иде Рубинштейн не было стыдно, это чувство ей вообще было незнакомо.

Денег у неё было столько, что она могла купить не только целый поезд до Ниццы — кстати, она так делала не раз, поскольку очень не любила попутчиков, — могла, кажется позолотить все кирпичи в Париже, не говоря уже о булыжных мостовых. Деньги она никогда не считала, приравнивая их к грязи. Их у Иды было больше, чем грязи. Наверное, если можно было бы собрать грязь во всей Франции, и то её всё равно оказалось бы меньше, чем рублей, франков и долларов у несравненной Иды.

Уже в театре Наталья Николаевна спросила у мужа:

   — Эжен, а что в репертуаре?

   — «Болеро» Равеля.

   — А ещё?

   — Не объявлено. Написано: «Возможны сюрпризы».

   — Ида, как всегда, в своём амплуа. Разнообразием не отличается.

Туркул тоже появился в театре — в окружении трёх плечистых мужчин, чья выправка точно указывала на их принадлежность к военным. Увидев Миллера, Туркул, не поздоровавшись, отвернулся. Миллеру сделалось горько — захотелось покинуть театр.

Наталья Николаевна ощутила неладное, встревоженно глянула на мужа:

   — Эжен, в чём дело, что-то случилось? Ты плохо себя чувствуешь?

   — Ничего не случилось. Чувствую себя нормально.

Миллер едва приметно вздохнул, оглядел зал.

Из знакомых заметил Вонсянского. С этим человеком ему не хотелось здороваться самому. Гукасов — издатель довольно неглупой, умеренной во вкусах газеты. Поль Валери[45] в сопровождении какого-то жиглявого молодца с томным взглядом и узкими, будто нарисованными на лице ниточками усиками. Скоблин с женой — мадам Плевицкой. У Плевицкой на глаза опущена вуалетка. Лицо у Скоблина — мрачное и какое-то обречённое. Что будет с этими людьми через пять лет, через десять?.. Узнать бы!

Пахло дешёвым одеколоном, цветами и нафталином.

Миллер почувствовал, как виски его сдавила боль.

Через пять лет ни его самого, ни генерала Скоблина не будет в живых. Плевицкую, сидящую за решёткой, станут переводить из одной тюрьмы в другую, надеясь спасти от болезней, сжирающих её надсаженный организм. Еврейка Рубинштейн из-за угроз фашистов переедет в Лондон.

Лондон Ида посчитает пригодным для обычной жизни, для походов в магазины и редкого отдыха на скамеечке где-нибудь в Трафальгарском сквере, но не для сцены. Ида не знала, как обосновать здесь собственное появление на сцене, что сделать, чтобы на неё пришла публика, не знала, как лондонская публика вообще отнесётся к ней, и на сцену не вернулась.

Когда началась Вторая мировая война, она на собственные деньги открыла госпиталь и работала в нём обычной медсестрой, ухаживала за английскими и французскими солдатами, получившими ранения в боях. Впоследствии одна газета написала, что «глядя на изображения томной, изысканной, надменной красавицы Иды, в это невозможно было поверить».

Но что было, то было, из песни слов не выкинешь.

Та же газета написала, что после войны Ида Рубинштейн вернулась в Париж, приняла католичество и поселилась на юге Франции, в Вансе, где эта «забытая и друзьями и врагами, старая усталая женщина» вела жизнь «уединённую, затворническую». Роскошного парижского особняка, охраняемого пантерой, украшенного сшитыми из золотой парчи, золотыми занавесами, «японскими скульптурами, пыточными инструментами из Сенегала, африканскими тканями и самурайскими мечами» у неё уже не было — особняк сгорел, его чёрный, обугленный остов вызывал слёзы, сад высох, павлинов съели голодные немцы во время оккупации, обезьяны разбежались. Жизнь здесь остановилась.