к глазам маленький театральный бинокль и говорила:
– Дайте-ка мне взглянуть на даму, которая, чтобы съездить в Ниццу, покупает целый поезд… Ну не стыдно ли?
Иде Рубинштейн не было стыдно, это чувство ей вообще было незнакомо.
Денег у нее было столько, что она могла купить не только целый поезд до Ниццы – кстати, она так делала не раз, поскольку очень не любила попутчиков, – могла, кажется позолотить все кирпичи в Париже, не говоря уже о булыжных мостовых. Деньги она никогда не считала, приравнивая их к грязи. Их у Иды было больше, чем грязи. Наверное, если можно было бы собрать грязь во всей Франции, и то ее все равно оказалось бы меньше, чем рублей, франков и долларов у несравненной Иды.
Уже в театре Наталья Николаевна спросила у мужа:
– Эжен, а что в репертуаре?
– «Болеро» Равеля.
– А еще?
– Не объявлено. Написано: «Возможны сюрпризы».
– Ида, как всегда, в своем амплуа. Разнообразием не отличается.
Туркул тоже появился в театре – в окружении трех плечистых мужчин, чья выправка точно указывала на их принадлежность к военным. Увидев Миллера, Туркул, не поздоровавшись, отвернулся. Миллеру сделалось горько – захотелось покинуть театр.
Наталья Николаевна ощутила неладное, встревоженно глянула на мужа:
– Эжен, в чем дело, что-то случилось? Ты плохо себя чувствуешь?
– Ничего не случилось. Чувствую себя нормально.
Миллер едва приметно вздохнул, оглядел зал. Из знакомых заметил Вонсянского. С этим человеком ему не хотелось здороваться самому. Гукасов – издатель довольно неглупой, умеренной во вкусах газеты. Поль Валери[45] в сопровождении какого-то жиглявого молодца с томным взглядом и узкими, будто нарисованными на лице ниточками усиками. Скоблин с женой – мадам Плевицкой. У Плевицкой на глаза опущена вуалетка. Лицо у Скоблина – мрачное и какое-то обреченное. Что будет с этими людьми через пять лет, через десять?.. Узнать бы!
Пахло дешевым одеколоном, цветами и нафталином.
Миллер почувствовал, как виски его сдавила боль.
Через пять лет ни его самого, ни генерала Скоблина не будет в живых. Плевицкую, сидящую за решеткой, станут переводить из одной тюрьмы в другую, надеясь спасти от болезней, сжирающих ее надсаженный организм. Еврейка Рубинштейн из-за угроз фашистов переедет в Лондон.
Лондон Ида посчитает пригодным для обычной жизни, для походов в магазины и редкого отдыха на скамеечке где-нибудь в Трафальгарском сквере, но не для сцены. Ида не знала, как обосновать здесь собственное появление на сцене, что сделать, чтобы на нее пришла публика, не знала, как лондонская публика вообще отнесется к ней, и на сцену не вернулась.
Когда началась Вторая мировая война, она на собственные деньги открыла госпиталь и работала в нем обычной медсестрой, ухаживала за английскими и французскими солдатами, получившими ранения в боях. Впоследствии одна газета написала, что «глядя на изображения томной, изысканной, надменной красавицы Иды, в это невозможно было поверить».
Но что было, то было, из песни слов не выкинешь.
Та же газета написала, что после войны Ида Рубинштейн вернулась в Париж, приняла католичество и поселилась на юге Франции, в Вансе, где эта «забытая и друзьями, и врагами, старая усталая женщина» вела жизнь «уединенную, затворническую». Роскошного парижского особняка, охраняемого пантерой, украшенного сшитыми из золотой парчи, золотыми занавесами, «японскими скульптурами, пыточными инструментами из Сенегала, африканскими тканями и самурайскими мечами» у нее уже не было – особняк сгорел, его черный, обугленный остов вызывал слезы, сад высох, павлинов съели голодные немцы во время оккупации, обезьяны разбежались. Жизнь здесь остановилась.
Умерла Ида от сердечного приступа в 1960 году, о смерти ее сообщила лишь одна провинциальная газета, опубликовав маленькую, всего в несколько строк заметку.
Кто из присутствовавших – в том числе Миллер и его жена – на спектакле в роскошном театре, где Ида Рубинштейн должна была танцевать болеро на столе, плотно заставленном едой, мог бы даже предположить, что эту блестящую танцовщицу ждет такой конец?
Зал часто взрывался аплодисментами, в этом грохоте, издаваемом крепкими ладонями, было сокрыто что-то от битвы, от грохота пушек, от победных криков солдат, идущих в наступление.
– Тата, ты довольна, что мы побывали на этом спектакле Иды Рубинштейн? – осторожно спросил Миллер жену, когда они уже возвращались из театра в такси и подъезжали к дому.
– Да, – однозначно ответила жена.
Больше они ни о театре, ни об Иде Рубинштейн, ни о нравах парижской публики не говорили.
Кольцо вокруг Миллера сжималось, он его уже чувствовал лопатками, затылком ощущал пристальные острекающие взгляды, сверлящие его спину, – от них по хребту пробегал противный холодок, а сердце неожиданно начинало биться медленно и тихо, виски сжимала ознобная боль.
Наталья Николаевна первой почувствовала неладное.
– Эжен, может, нам поехать на юг Франции, к морю, немного отдохнуть?
– Если уж и ехать к морю, то только на север, в Нормандию. Море на севере – это настоящее море, а не лохань с теплой водой, из которой поят коров.
В ответ жена укоризненно покачала головой.
– Ты огрубел, Эжен!
– Жизнь такова, милая моя Таточка… Невольно становишься грубым.
– Тебя окончательно добила работа. – Наталья Николаева вздохнула.
– Да, Тата, – согласился он с ней. – Я тут пробовал воевать с «внутренней линией» и вынужден был отступить. Я потерпел поражение.
– Почему?
– «Внутренняя линия» мне не подчиняется.
«Внутренняя линия» – это была довольно сильная структура, созданная в самом организме Русского общевоинского союза, а если быть точнее – контрразведка. Приемы, которыми пользовалась «линия», были типичными приемами контрразведки.
Руководили «внутренней линией» разные люди, в том числе и генерал Шатилов, сделавшийся на старости лет вздорным и очень желчным, и генерал Скоблин, а после того как они не справились с контрразведкой – сам Миллер. Но и у Миллера тоже ничего не получилось. «Внутренняя линия» была этакой «вещью в себе», государством в государстве, совершенно не подчиняющимся законам РОВСа. В конце концов, Миллер махнул на эту структуру рукой.
И напрасно это сделал.
– Распусти «внутреннюю линию», – посоветовала Наталья Николаевна, – это же обычный отдел с обычной структурой… Перекрой финансирование, и «внутренняя линия» сама по себе перестанет существовать.
– Не могу. – Голос у Миллера сделался жалобным.
Газета «Возрождение», с которой успешно сотрудничал Митя Глотов, опубликовала несколько материалов, в которых предсказывала, что в ближайшее время Миллер уйдет с поста председателя РОВСа. «Возрождению» в каждом своем номере поддакивали «Последние новости» – газетенка хоть и паскудная, но влиятельная. Когда Миллер видел это издание у себя на столе, то небрежным движением руки сбрасывал газету на пол, иначе, начни он ее читать, у него мог бы разыграться приступ зубной боли.
Стоял сентябрь 1937 года. Осень в Париже как обычно была теплой, она тут мало чем отличается от лета: высокое голубое небо, непотревоженная увяданием зелень деревьев, в которых шебуршатся горластые парижские воробьи, не боящиеся ни кошек, ни собак, ни людей. Многочисленные кафе работали не закрываясь, до самого утра.
– Митя, ты хотел вернуться в Россию? – неожиданно спросила Глотова Аня Бойченко.
Митя приподнял плечи, улыбнулся.
– Мы с тобой об этом говорили, Аня.
– И все же?
– Очень хотел бы, – сказал он, – но… как-то боязно.
Аня не выдержала, засмеялась.
– Слишком много нагрешил?
– Наверное, – сомневающимся тоном ответил Митя. – Когда я уезжал из Архангельска, меня очень отговаривал от этого поступка мой родной дядя, артиллерийский полковник… Пытался даже удержать меня за воротник шинели. Говорил, что я пропаду, в одиночку мне не выжить. – Митя тяжело вздохнул и умолк.
– И что же?
Митя снова тяжело вздохнул.
– В результате я-то живой, а вот дяди нет. Его расстреляли в тюрьме в Вологде.
Аня острием зонта нарисовала на земле сердечко, перечеркнула его.
– Это жизнь, – сказала она тихо, – все мы ходим под знаком смерти. Человек, едва родившись, начинает движение к смерти, его первый шаг по земле – это первый шаг к смерти…
– Смотря откуда двигаться…
Выставив перед собой зонт, Аня нарисовала на земле еще одно сердечко и также перечеркнула его.
– Митя, – произнесла она тихо, со значением, – я готова выйти за тебя замуж.
Митя встрепенулся, подхватил Анину руку, притиснул ее к губам.
– Спасибо тебе, – смятенно пробормотал он.
Аня отстранилась от Мити, посмотрела на него оценивающе, словно бы со стороны, и произнесла прежним тихим голосом:
– Но у меня есть одно условие…
– Какое?
– Мы должны вернуться в Россию.
– В Советскую Россию, – поправил ее Митя. У него мгновенно постарели, покрылись морщинами губы. – Чтобы меня там расстреляли? – Он покачал головой. – Не знаю, Анечка… Скорее всего я и сам не поеду, и тебя отговорю от этой глупости.
Анино лицо сделалось жестким, в глазах будто сталь сверкнула.
– Тогда мы с тобой не поженимся, Митя, – произнесла она твердым холодным голосом. – Здесь мне надоело жить. Эмиграция наша прогнила настолько, что мне кажется, гнилью пропах весь Париж.
– Ты пойми, Анечка, тебя там убьют. – Митя растерянно глянул в одну сторону, потом в другую, словно искал помощи, не нашел и вновь как от озноба передернул плечами. – И меня убьют.
– А если я дам тебе гарантию, что не убьют, а наоборот, очень хорошо примут? И жизнь наша будет устроена много лучше, чем в Париже?
– То же самое я слышал от моего бедного дяди. И чем это все закончилось?
– Пойми, Митя, нет правил без исключений. Это было исключение, очень досадное исключение…