Северный крест — страница 62 из 66

В ту же минуту капитан «Марии Ульяновой» попросил добро на выход в море.

– Куда вы так торопитесь, капитан? – поинтересовался диспетчер порта. – Погостите еще немного в Гавре.

– Не могу, – с огорчением признался капитан. – Принял срочный дипломатический груз. Должен доставить его в Ленинград.

– Ну, тогда – семь футов под килем, – пожелал диспетчеру чумазый веселый матросик, стоявший на кнехтах, сбросил с чугунной тумбы кольцо прочного, свитого из африканского сизаля каната.

Заработали машины, «Мария Ульянова» дала прощальный гудок. Потом, когда в порту появились сотрудники полиции, несколько свидетелей дружно указали на одну деталь: ящик, который был перенесен из грузовика на судно, размерами был чуть больше человека – и по высоте, и по ширине, и по толщине.

Искать «Марию Ульянову» в открытом море французские власти не имели права, это грозило крупным международным скандалом, а французы никак не могли допустить даже обычных косых взглядов в свою сторону, не то что международного скандала.

* * *

Очнулся Миллер через сорок четыре часа, в открытом море, в холодной каюте, с запертой дверью и наглухо задраенными иллюминаторами.

Было слышно, как вода за бортом лихо, по-боксерски беспощадно лупит судно в железные скулы, чередует удары, нанося их то слева, то справа, прочные переборки трещат, по стальным конструкциям перекатывается с места на место, то удаляясь, то возвращаясь, стон.

Миллер, услышав этот слезный обиженный звук, тоже застонал. Повернул голову, увидел стакан с водой, стоящий на столе. Стол подрагивал в такт одышливому стуку большого судового двигателя, вода в стакане тряслась. Миллер облизал соленые, будто бы он хлебнул морской воды, губы и потянулся к стакану.

Жадно, почти залпом, в два приема опустошил его.

Дверь каюты беззвучно распахнулась, и на пороге показался знакомый человек в сером костюме, с непроницаемым лицом. Губы его раздвинулись в улыбке.

– О-о-о, генерал, вы очнулись?

– Господин Штроман, если я не ошибаюсь?

– Ошибаетесь. Для вас я – товарищ Иванов. Так указано в моих документах.

– Иванов, Иванов… – Миллер облизал жесткие соленые губы. – Такая же вымышленная, валяющаяся на поверхности фамилия, как и Штроман. Никакой выдумки.

– Вы неправы, господин генерал. – Иванов усмехнулся, показал крепкие зубы, способные, кажется, перекусить не только живую плоть и кости, но и сталь.

Миллер устало вздохнул – видеть этого человека ему не хотелось. Он отвернулся от него. Попросил:

– Принесите мне еще воды.

– Это мы мигом, – оживляясь, произнес Иванов, и по фразе этой незатейливой Миллер понял, что за человек Иванов и из каких слоев происходит.

Миллер застонал и вытянул ноги. Болело у него, похоже, все – и ноги, и руки, и голова, и сердце, все, что находилось внутри, – все ныло, отзывалось болью, каждая жилка в нем стонала, каждая мышца сочилась слезами. Миллер услышал, как в нем, внутри, в далекой глуби рождаются невольные рыдания, он напрягся, гася их – еще не хватало, чтобы враги заметили его слабость… Пресловутый Иванов будет этому только рад.

Ну почему чекисты берут себе такие серые псевдонимы? Иванов, Петров, Сидоров. Ведь даже среди простых русских фамилий есть много запоминающихся. Рябинин, Волокитин, Щеглов, Неверов, Дегтярев. Почему обязательно надо быть Ивановым или Сидоровым? Дальше этого фантазия кадровиков, сидящих на Лубянке, почему-то не идет.

Иванов двумя пальцами подхватил пустой стакан и исчез.

«Сейчас отпечаточки со стакана не преминет снять», – с безразличием подумал Миллер и закрыл глаза.

Боль, находившаяся в его теле, усилилась, он едва приметно застонал, хотел было открыть глаза и рассмотреть каюту, в которой он лежал, но сделал усилие над собой и глаз не стал открывать.

– Вот и вода, – произнес через несколько минут бодрым голосом Иванов.

Миллер и на этот голос не стал открывать глаза. Он пытался понять, откуда по его телу распространяется боль, где находится источник? Источников было несколько, и какой из них главный, Миллер определить не мог. Болело, кажется, все. Даже корни волос – и те, кажется, болели.

Пароход находился ровно на полпути из Гавра в Россию, он спокойно продолжал свое неторопливое движение в Ленинград.

Тугие железные волны гулко стучали в борта парохода, рождали глухое давящее ощущение, тоску. Тоска, наложенная на боль – это было слишком тяжело, могло запросто раздавить человека, вообще, наступало то состояние, когда под нажимом боли могло остановиться сердце. А это, по мнению Миллера, – лучший выход, это гораздо честнее, желаннее, лучше, чем прозябание в какой-нибудь пропахшей клопами и крысиной мочой тюремной камере.

Миллер не удержался, застонал вновь. В то же мгновение услышал голос своего похитителя:

– Господин генерал, испейте водички… Я же вам воды принес.

В ответ Миллер опять застонал, пошевелил ногами, потом руками, словно бы хотел убедиться в том, что они целы, и больно, до крови, закусил зубами нижнюю губу. Как же он доверился Скоблину, не разглядел в нем предателя? Подкупило, наверное, то, что Скоблин был командиром Корниловского полка, а потом – дивизии. Правда, и от полка и от дивизии остались лишь рожки да ножки, ноль целых, ноль десятых, ноль сотых. Никто из солдат не сумел выжить в бойне, а вот слава осталась… Прежняя громкая слава. Она, наверное, и запорошила взгляд Миллера. Слишком уж доверчиво он отнесся к Скоблину, позволил ему заползти к себе в душу.

Генерал подумал о Тате. Намерзшееся тело его – в каюте было холодно, а на свидание он вышел в легком летнем костюме, ничего теплого на Миллере не было, поэтому холод просаживал его до самых костей, – насквозь пробило жаром. Так ударило, что у Миллера даже глаза заслезились, но, зная, что рядом находится похититель, внимательно наблюдает за ним, он даже не шевельнулся, чтобы вытереть глаза и вообще малость обиходить себя, привести в порядок одежду, оправить костюм. Состояние было такое, будто он заболел малярией, ни двигаться, ни думать он не мог. И взять себя в руки не мог, вот ведь как. Не хотелось, чтобы «Иванов» заметил его слабость. На душе было тоскливо, погано, сыро.

Будущее не сулило ему ничего хорошего.

* * *

В Ленинграде, дожидаясь прихода «Марии Ульяновой», в порту, на причале уже несколько часов стоял черный «воронок».

В кабине рядом с водителем сидел хмурый энкаведешник с двумя шпалами в малиновых петлицах, без конца курил папиросы «Беломорканал» – самые модные в Советском Союзе, слава этих папирос затмила даже славу добротного генеральского «Казбека», который вручали передовикам производства вместо премий.

Водитель – пожилой работяга в кожаной куртке и кожаной фуражке, без знаков различия – ожесточенно мотал перед лицом ладонью, разгоняя дым, но сделать замечание своему шефу опасался, молчал. Энкаведешник часто поглядывал на наручные часы – большое блюдце, укрепленное у него на запястье, – и пускал из ноздрей густой дым:

– Ну где же они?

Едва «Мария Ульянова» причалила, как «воронок» подъехал к трапу. Миллера вывели из каюты, накинули ему на плечи серый безликий плащ, чтобы плененный генерал не выделялся из общей массы, и по трапу спустили прямо в темное нутро «воронка».

Через десять часов Миллер находился уже в Москве, на Лубянке, во внутренней тюрьме, в одиночной камере № 110. Эта камера была предназначена для особо важных постояльцев. Скудная, основательно облезшая, влажная и холодная, с трещинами и царапинами на стенах, с крохотным умывальником и «парашей» – грязной бадьей у входа, – камера произвела на Миллера гнетущее впечатление.

Он сжал зубы. Оставалось одно – держаться.

* * *

Через несколько дней Миллера вызвали к следователю – молодому розовощекому человеку с аккуратной прической и неприступным лицом.

– Фамилия моя – Власов, – сообщил следователь Миллеру. – Я буду вести ваше дело.

– В чем вы меня обвиняете? – спросил Миллер.

– В организации террористической деятельности против Советского Союза.

Миллер едва не застонал, услышав это, помял пальцами виски – его пытались обвинить в том, к чему сам он относился с большим неприятием, даже с брезгливостью, – вместе со словами Власова в виски ввинтилась боль, сделалось трудно дышать.

– Как ваше имя-отчество? – спросил он у Власова.

– Это необязательно, – сухо обрезал тот генерала, – зовите меня «гражданин следователь», этого будет достаточно.

– Однако вы не совсем вежливы, молодой человек, – заметил Миллер.

– С наймитами капитализма другим быть не умею, – сказал Власов, на щеках его появились красные сердитые пятна, – и никто не заставит меня быть другим.

– Жаль. – Миллер не сдержался, вздохнул.

– И вообще, – красные пятна на лице следователя сделались ярче, жестче, – не советую вам делать мне замечания.

– Это почему же? – поинтересовался Миллер с рассеянным видом.

– Целее будете, – грубо ответил следователь.

– Я могу послать письмо жене? – спросил генерал.

В ответ прозвучало резкое:

– Нет!

Миллер услышал, как в горле у него что-то противно заскрипело, к вискам прилило тепло, голова сделалась тяжелой.

– Но она же беспокоится, – беспомощно проговорил он. – Молодой человек, разрешите мне написать ей письмо!

– Нет!

Тень пробежала по лицу Миллера, глаза налились усталостью и краснотой: не думал он, что этот человек окажется столь немилосердным.

В следующий миг во Власове что-то отмякло, он смилостивился, проговорил успокаивающим тоном:

– Не огорчайтесь, генерал!

Миллер улыбнулся печально:

– Легко сказать – не огорчайтесь… В моем-то положении!

Лучше бы он этого не говорил. Лицо следователя вновь украсилось раздраженными пунцовыми пятнами, резким движением он придвинул к себе лист бумаги. Миллер, успокаиваясь, как о ком-то постороннем, не имеющем к нему никакого отношения, подумал: «Сейчас будет бить!» И – вот странно – ему захотелось ощутить боль, увидеть свою кровь, вообще захотелось, чтобы все скорее кончилось.