Я выпустила локти Минни, и она сама ухватила меня за руки и сжала их так, что я испугалась, как бы кости не затрещали. И она стала тужиться – изо всех сил. Я чувствовала, как она прижимается ко мне, изгибается, напрягается, как раздвигаются с хрустом ее кости, и я поразилась: Минни Симмс, которая не могла снять с плиты большую железную сковороду, где мы вытапливали сахар из кленового сиропа, – во всяком случае, напрочь отказывалась поднимать эту тяжесть, когда Джим Компё крутился поблизости, – до чего же она, оказывается сильная, эта Минни.
Она тужилась и ухала. И сопела.
– Пыхтишь как свинья, Мин, – шепнула я.
Она засмеялась – безумным, бессильным смехом – и рухнула на меня и замерла, но ненадолго: миссис Криго обругала меня, велела придержать язык и приказала Минни тужиться без перерыва.
И вот наконец звук – то ли вскрик, то ли стон, то ли вой – как будто бы он исходил глубоко из-под земли, а не глубоко изнутри Минни – и с этим звуком младенец вышел из нее.
– Вот он! Давай, Минни, выталкивай! Умница, девочка! Умница! – подбадривала ее миссис Криго, вытаскивая малыша.
Он был крошечный, синий, весь покрыт кровью и чем-то вроде сала. Он показался мне совсем непривлекательным, и все же я засмеялась, обрадовавшись ему, несмотря на такую его наружность, а секунду спустя миссис Криго вручила его мне, и я зарыдала, потрясенная: вот я держу на руках новехонького младенца моей старой подруги. И младенец тоже плакал. Да что там – вопил во все горло.
Второй младенец, девочка, явилась на свет куда легче. На лице у нее была пленка, «сорочка» – миссис Криго тут же стащила эту пленку и бросила в огонь.
– Чтоб Сатана ею не завладел, – пояснила она.
Понятия не имею, зачем Сатане эта гадость.
Миссис Криго распутала длинные серые шнуры, выходившие из животов малышей, и перерезала эти шнуры, отчего мне слегка поплохело. Потом она достала иголку с ниткой и принялась зашивать Минни, и я решила, тут уж я точно упаду в обморок, но у миссис Криго не очень-то упадешь. Она загоняла меня так, что я и думать забыла о своем самочувствии. Мы помыли Минни, и детишек тоже помыли, и сменили простыни на кровати, а окровавленные замочили в стирку. Потом миссис Криго заварила Минни чай из семени фенхеля, чертополоха и хмеля, чтобы вызвать прилив молока. Мне она велела сесть и перевести дух. Я так и сделала. Закрыла глаза, хотела отдохнуть всего минутку, но, видимо, уснула: когда я открыла глаза, Минни уже кормила одного из малышей, и в доме пахло пекущимся печеньем и горячим супом.
Миссис Криго вручила мне чашку обычного чая и тыльной стороной руки провела по моему лбу.
– Выглядишь хуже, чем Минни, – сказала она и засмеялась, и Минни засмеялась вместе с ней.
Я не засмеялась. Я сказала:
– Никогда не выйду замуж, ни за что.
– Вот как?
– Ни за что.
– Ну-ну, мы еще посмотрим, – сказала миссис Криго. Лицо ее смягчилось. – Боль проходит, ты же знаешь, Мэтти. И память о ней выветривается. Скоро Минни всё это позабудет.
– Она, может, и позабудет, но я точно нет, – ответила я.
На крыльце послышались шаги, Джим ворвался в дом, громогласно осведомляясь насчет ужина – и тут же смолк, завидев меня и миссис Криго и лежащую в постели жену, а рядом с ней – двух новеньких младенцев.
– У тебя сын, – сказала ему повитуха. – И дочка в придачу.
– Минни? – прошептал он, глядя на жену, ожидая, чтобы она это подтвердила.
Минни попыталась что-то сказать, но не смогла. Просто приподняла одного из малышей навстречу ему. То чувство, которое проступило на лице Джима, – чувство, соединявшее его и Минни, – было таким сильным, таким откровенным, что я поспешно отвела глаза. Не полагалось мне это видеть.
От смущения и неловкости я заерзала на стуле, и в кармане зашуршало письмо. Я-то ведь торопилась сюда рассказать Минни, что меня приняли в Барнард, но теперь эта новость не казалась такой уж захватывающей.
Я уставилась в свою чашку чая, гадая, каково это – обладать тем, чем обладала Минни. Чтобы кто-то любил тебя так, как Джим любил ее. Чтобы от этой любви родились две новые крохотные жизни.
Я пыталась понять: обладать всем этим – самое лучшее, что может случиться с человеком, или все-таки лучше, когда у тебя есть слова и рассказы? У мисс Уилкокс есть книги, но нет семьи. У Минни есть теперь семья, но малыши надолго отвлекут ее от чтения. У некоторых людей, например у моей тети Джози или у отшельника Альвы Даннинга, нет ни любви, ни книг. Я не знала никого, кто сумел бы заполучить и то, и другое.
Скóрбный
– Ты на это ухнула деньги, которые я тебе дал? Чтоб детские стишки сочинять?
Меня разбудил гневный папин голос, и я не сразу сообразила, где нахожусь. Потом глаза приспособились к свету лампы, и я увидела у себя под рукой новую тетрадь, а рядом словарь, раскрытый на слове дня, и поняла, что уже наступила ночь, а я так и уснула за кухонным столом.
– Отвечай, Мэтт!
Я выпрямилась.
– Что, папа? Какие деньги? – пробормотала я, моргая.
Лицо его было перекошено яростью, дыхание отдавало алкоголем. Спросонок я едва вспомнила, что днем папа отправился в Олд-Фордж продавать наш кленовый сироп. Набралось двенадцать галлонов. Чтобы получить их, пришлось выварить почти пятьсот галлонов сока. По привычке такую поездку папа завершал в салуне, тратил небольшую часть выручки на стаканчик-другой виски. Ему хотелось посидеть в мужской компании, и раньше полуночи он, как правило, дома не появлялся. Я-то планировала быть в постели задолго до его возвращения.
– Деньги на хозяйство! Пятьдесят центов, на которые я велел тебе купить мешок кукурузной муки! Ты их на это истратила?
Прежде чем я успела ответить, он схватил со стола мою новенькую тетрадь и вырвал страницу, на которой я записывала стихотворение.
– Гагары скорбный раздавался стон, и от стволов сосновых отражался он… – прочел папа. Смял бумагу и швырнул ее в печку, на угли.
– Папа, пожалуйста, не надо! Я не на твои деньги ее купила, честное слово. Мука лежит в погребе, я ее еще два дня назад принесла. Сам посмотри! – умоляла я, пытаясь спасти свою тетрадку.
– А где ты взяла деньги? – потребовал он ответа, не позволяя мне забрать тетрадь.
Я с трудом протолкнула ком в горле.
– Папоротник собирала. И живицу. Вместе с Уивером. Собирали и продавали. Я заработала шестьдесят центов.
У папы запрыгал желвак на щеке, и когда папа наконец заговорил, голос его звучал хрипло:
– Значит, мы неделями ели эту кашу, а ты прятала от нас шестьдесят центов?
Дальше – громкий, резкий хлопок, свет померк, и я очнулась на полу, не очень понимая, как там оказалась – то есть не понимала, пока не ощутила во рту вкус крови, пока зрение не прояснилось и я не увидела над собой папу – с занесенным кулаком.
Он тоже заморгал растерянно и опустил руку. Я поднялась на ноги. Медленно. Колени подгибались. Упала я на бедро, и оно теперь болело. Дергало. Я оперлась на кухонный стол, вытерла кровь с губ. На папу я смотреть не могла, уставилась на стол. Увидела на нем расписку о продаже сиропа и деньги – грязную, мятую бумажку. Десять долларов – за двенадцать галлонов кленового сиропа. Я знала, папа рассчитывал продать его за двадцать.
Тогда я посмотрела папе в лицо. Он выглядел уставшим. Очень сильно уставшим. Старым, измученным.
– Мэтти… Мэтти, прости, я не хотел… – пробормотал он, протягивая ко мне руку.
Я отмахнулась:
– Ничего, папа. Иди спать. Завтра нам еще верхнее поле вспахать надо.
Я стою в нижнем белье, готовлюсь ко сну. Рубашка прилипает к телу. Она больше похожа на мокрую тряпку для мытья посуды. Зверски жарко тут, в мансарде «Гленмора», и так мало воздуха, что и не вздохнуть. Впрочем, это к лучшему в такую ночь, когда спишь в одном помещении с семью другими девушками, и все вы день напролет в июльскую жару подавали на стол, мыли посуду и убирали комнаты, причем ни одной из вас не удалось за последние три дня ни помыться, ни хотя бы поплавать.
Входит Стряпуха. Тычет пальцем: что за беспорядок! Ругает девочек, одной велит задвинуть башмаки под кровать, другой – поднять с полу юбку, и так прокладывает себе путь в центр комнаты.
Я вешаю блузу и юбку на крюк сбоку от кровати и вытаскиваю шпильки из прически, которую сделала мне с утра Ада – в стиле девушек на рисунках Чарльза Гибсона, только вот в «Домашнем журнале для дам» эта прическа смотрелась куда лучше, чем на моей голове. Затем я стягиваю с себя чулки и выкладываю их на подоконник проветриться.
– Фрэнсис Хилл, завтра же начисть башмаки. Ты меня слышишь? Мэри Энн Суини, убери этот журнал!
Я ложусь поверх выцветшего лоскутного одеяла с краю старой железной кровати, предназначенной для меня и Ады. С другой стороны кровати Ада опускается на колени, молится. Я бы тоже хотела помолиться, но не получается. Слова не идут с языка.
– А теперь, девушки, слушайте меня: чтоб все сразу глаза позакрывали и спать! Обойдетесь сегодня без чтения и болтовни. Завтра подниму спозаранку. В пять тридцать – минута в минуту. И не скулить! К нам люди съедутся отовсюду – важные люди – и чтоб вы смотрели молодцами. Не шептаться, не сплетничать. Не ныть. Ясно? Ада?
– Да, мэм.
– Лиззи?
– Да, мэм.
– Миссис Моррисон надеется, что вы все будете себя вести как полагается. Хороших снов, девочки, и помяните в молитвах ту бедняжку, что лежит сейчас в гостиной внизу.
Откуда ж взяться хорошим снам, если думать про мертвую девушку в гостиной внизу, удивляюсь я. Тут уж или одно, или другое. Я слышу, как Ада поднимается с колен, следом ощущаю, как трясется, спружинив, матрас. Ада взбивает подушку, ворочается. Свертывается калачиком на боку, потом ложится на спину, вытягивается.
– Не могу спать, Мэтт, – жалуется она, перекатившись ко мне лицом.
– И я не могу.
– Она ведь ненамного нас старше, кажется. Ты думаешь, и правда ее парень жив?
– Может быть. Тело ведь так и не нашли, – говорю я, стараясь, чтоб это прозвучало обнадеживающе.