Северный Удел — страница 34 из 66

Возможно ли такое?

Терсту казалось, что да. Ведь случись Синицкому стоять не в вестибюле, а ближе к императору на два, на три поста, и шансы у него из мизерных превращались в пугающие.

Государь император хоть и был носителем крови, но применять силу не любил, защите обучался, но плохо, больше надеясь на инстинктивное умение и охрану.

Нет, шансы у Синицкого были бы отличные.

Так почему? Управляема ли «пустая» кровь на самом деле?

Ни непосредственно перед нападением, ни раньше изменений в поведении Синицкого никто не заметил. Рода он был совершенно простого, низкого, выслужился по званию сам, без крови и иной помощи. Характеризовался исключительно положительно: дружелюбен, не заносчив, исполнителен. Смешлив. Попал в учебный полк, с которым юный государь овладевал военной наукой. Был замечен, но перевод в лейб-гвардейскую роту императорской охраны получил уже после Шахинорской кампании, отличившись переходом по Баскумским пескам.

Из родителей его был жив лишь отец, с сыном он не виделся года два уже, письма, правда, получал, жалко, что куцые, на лист бумаги. В письмах мусолились бытовые мелочи и передавались многочисленные приветы далекой родне.

Вызванный нитевод кровь взял отчетливо, но довел лишь до квартиры в доходном доме Полыхалова. Жил здесь Синицкий около восьми месяцев, платил исправно, не шумел, правда, по словам соседей, гостей принимал самых разных, представляя их по случаю то родственниками, то давними сослуживцами. Были и женщины, куда без них.

На квартире нитевода ожидал конфуз – нить обрубило, будто Синицкий из двух хорошо обставленных комнат месяц никуда не выходил.

Поколдовал кто с нитью или «пустая» кровь сказалась, не выяснили.

Нитевод покрутился, побродил по коридорам, но только и смог, что сказать, с кем Синицкий перед отправкой в охранение разговаривал.

Не так уж и мало насчитал: сосед-коммивояжер, некто Осип Брюс, горничная, кондитер из лавки на первом этаже, нанятый извозчик и портной.

Их взяли в оборот, но скоро отступились: люди простые, с историей, то есть не мимолетные, не случайные, долго обитающие на местах. Допрошенные, ничего они не заметили, не заподозрили, разве что молчалив был Синицкий, скалился больше, чем отвечал.

Тут уже Терст распорядился взять шире.

И предыдущие случаи сопоставил, и о способностях нападавших выводы сделал, и по крови – кое-какие неприятные открытия.

Капитан Пельшин и полковник Дуге в один голос твердили: «Пустота, пустота, а не кровь, будто и не человек».

Кровь Синицкого, конечно, тут же отправили на анализ в недавно открытый институт гематологии и не нашли ничего. Обычная кровь, низкая. Осмотр и вскрытие трупа тоже ничего не дали. Терст надеялся на признаки обращения в кровника, но и тут промахнулся – на теле у штабс-капитана ни порезов, ни шрамов не было.

Картина между тем вырисовывалась неприятная.

Версия о сумасшествии, необычной болезни убийц отпала окончательно, и в покушениях на высокие фамилии виделся выверенный план.

Выявляя знакомства Синицкого, опросили около двух сотен человек. Подозрительными показались четверо. Некая девушка, приходящая в квартиру к штабс-капитану время от времени и остающаяся на ночь. Портрет ее, снятый Терстом с чужой крови, явил мне простушку без мысли в глазах, черноволосую, в легком, еще летнем платьице – такой запомнили. Вторым был мужчина лет сорока, мрачного вида, с покатыми плечами борца. Видели его больше со спины, реже – вполоборота, а на лице выделяли губы – обветренные, в коростах. Третьего Терст обозначил отставником – с ним Синицкий встречался в офицерском клубе, и никому из старожилов клуба он известен не был, записался же на фамилию Кружевлев. Левый глаз у него косил, лицо было вытянутым, щеки синели от тщательного бритья. Четвертый…

В дверь легко стукнули.

– Кто там? – обернулся я.

– Бастель… – В прорезавшуюся щель всунулась голова Тимакова: – Бастель, там Ритольди…

– Что?

– Он повесился.

* * *

«Бешеный Грамп» повесился на декоративном крюке, украшающем простенок гостевой.

Когда мы с Тимаковым появились в комнате, Ритольди уже сняли. Он лежал, накрытый желтым покрывалом до лба, торчал только седой хохолок. На крюке висел огрызок перерезанной веревки.

Перед ним на низком пуфике с отсутствующим видом сидел Репшин.

В обеих половинах гостевой и в коридоре толокся народ, в воздухе висел тревожный шепот, кто-то рыдал, на кушетке обмахивали впечатлительную барышню.

В окна струился свет, делая силуэты зыбкими, а комнату нечеткой от яркости.

Я тронул Репшина за плечо:

– Яков Эрихович…

Доктор словно очнулся:

– А, Бастель, а у меня тут странгуляционная асфиксия, вот. Я только совершенно не понимаю, зачем…

Он посмотрел на меня беспомощными глазами.

Присев у трупа, я приподнял край покрывала. Лицо Огюста Юлия Грампа Ритольди было устало-спокойным.

Он все решил для себя.

Прощай, железный старик, я знаю, я все видел в твоей крови. Но как же не вовремя!

Я накрыл обладателя чистой изумрудно-алой крови снова, подумал, что сейчас еще пересудов среди гостей не хватало, и повернулся к Репшину:

– Когда?

Яков Эрихович качнулся на пуфике:

– Ночью. Успел закостенеть.

Я представил, как старик Ритольди, решившись, встает с кровати, как одевается в чистое, как твердой рукой вяжет узел, последний раз смотрит на детский пальчик в шкатулке («Саша! Сашенька!») и накидывает петлю.

За моей спиной слышался вежливый голос Тимакова:

– Господа, попрошу выйти. Дамы, пожалуйста. Это трагедия, будьте добры освободить…

Шуршали платья, шаркали ноги, кто-то был недоволен, мой разум невольно выхватывал обрывки фраз: «У него, кажется, сын… Нет, внук… Неудивительно…»

Они все уже были в курсе.

Впечатлительной барышне принесли воды. Тимаков встал там, весь в черном среди светлых женских фигур:

– Милые дамы…

На него шикнули.

– И все же, – сказал Тимаков, – здесь не место… Разрешите, я помогу.

Шаткой компанией они медленно двинулись к дверям. Тонкая женская ручка свисала через тимаковское плечо.

– А я, знаете, с ним вчера разговаривал, – сказал Репшин.

– О чем? – поднявшись, спросил я.

– Да так, о разном, – пожал плечами доктор. – Больше о прошлом, о славном прошлом, и о том, что настоящее в сравнении с ним – увы. Он был мрачен, но я не сказал бы…

Вздохнув, он замолчал.

Появились слуги с носилками, вместе с ними в гостевую вошла матушка.

– Сын мой, я рада, что ты оправился. Яков Эрихович…

Она подала Репшину руку, и тот ткнулся в нее губами.

– Я уже поговорила с гостями, – сказала матушка, и в ее светлых глазах мелькнула сталь. – Болтать не будут. А Юлия мы пока вынесем в наш склеп.

Она посмотрела на крюк с остатками веревки, и лицо ее на мгновение застыло бледной маской – тени под глазами, тонкая линия рта, скорбный излом бровей. У меня болезненно сжалось сердце, но матушка быстро овладела собой. Повинуясь ее команде, слуги бережно переложили Ритольди на носилки.

– Бастель, – обернулась Анна-Матильда Кольваро уже в дверях, – найди их всех.

Ее платье, торопливо накинутое поверх ночной рубашки, ее волосы, растрепанные, рассыпавшиеся по плечам, мелькнули в проеме и пропали.

– О ком она? – вскинул голову Репшин и тут же осекся: – Ах да…

Вернулся Тимаков. Прошел в половину с кроватью, подобрал чью-то шаль, затем остановился рядом со мной.

– Крюк, кажется, низковат, – показал он глазами на простенок.

Я кивнул.

– Да-да, – сказал Репшин, – это так. Ему пришлось опускаться вдоль стены, широко расставив ноги. Довольно-таки странный способ самоубийства. Потом, когда петля затянулась, он еще несколько раз конвульсивно ударился затылком, я осматривал – там, на затылке, есть небольшая гематома.

– Его не могли неожиданно ударить? – спросил я.

Доктор пожал плечами:

– Неожиданно? Человека высокой крови? Бывает, конечно. В виде исключения. Но, как правило, нет.

– А кто его обнаружил?

– Я, – просто ответил Репшин.

Тимаков вышел, унося шаль.

– Извините, Яков Эрихович, – сказал я, – но зачем вы пришли к нему утром?

Репшин попыхтел, невесело хмыкнул своим мыслям, уставясь на носки туфель, рыжеватые брови его поднялись на лоб и опустились.

– Я понимаю, Бастель, что это поставит меня в затруднительное положение, но… Я, честно говоря, давно уже мучаюсь бессонницей, человек слаб, благодати на всех не хватает, а вчера за разговором господин Ритольди признался мне, что тоже последнее время почти не спит, он сказал, что будет коротать ночь за марочным токайским, и, если я смогу составить ему компанию…

– Но вы пришли утром.

Репшин развел руками:

– Я не знаю, почему. Я почувствовал…

Я наклонился к нему:

– Яков Эрихович, вы понимаете, что человек, решивший повеситься, не будет приглашать вас той же ночью пить токайское?

– Я понимаю.

– Тогда что вы тут блеете?

Репшин часто-часто заморгал.

– Я отказался, – напряженным голосом заговорил он. – Я подумал, что мы не ровня, чтобы какой-то там докторишка низкой крови… Я обидел его. У него лицо так… будто смерзлось. Я, собственно, и шел как раз извиниться, помаялся-помаялся, все равно, думаю, не спит…

– Ритольди вечером еще с кем-то разговаривал?

Репшин задумался:

– К нему боялись подходить, от него, если понимаете, веяло… Он и со мной-то заговорил сам, чтобы справиться о вашем здоровье. Да. Это уже потом… – Он вдруг нахмурился. – Знаете, там был какой-то разговор. Какая-то женщина…

Доктор напряженно застыл.

Круглое лицо его сморщилось, лоб заблестел от пота.

– Нет, – наконец выдохнул он, – не могу вспомнить. Что-то яркое… красное…

– Красное?

– Мелькает.

Репшин провел ладонью перед лицом, показывая.

– Ах, вот вы где!

Тимаков, широко улыбаясь, вошел в комнату. Поклонился. Будто какой фигляр, развел руки в стороны. Его качнуло.