Северянин: "Ваш нежный, ваш единственный..." — страница 19 из 56

«8 марта 1935 года. Фелиссе.

Это действительно возмутительно: ты веришь больше злым людям, чем мне, испытанному своему другу! Моя единственная ошибка, что я приехал не один. Больше ни в чем я не виноват. Фелиссушка, за что ты оскорбила меня сегодня? Почему не дала слова сказать?

Почему веришь лжи злых людей — повторяю? Мало ли мне, что говорили и говорят, как меня вы все ругаете! Однако ж я стою выше всего этого и даже не передаю ничего, чтобы не огорчать тебя! Я никому не верю, и ты не должна верить. Что ты хочешь, я то и исполню — скажи. Она <Вера> уедет сегодня, а я умоляю позволить объясниться с тобой, и то, что ты решишь, то и будет. А вчера я потому не пришел, что Виктор <Черницкий> сказал только в 9.30 веч. И сказал так:

— С Вами хотят поговорить.

— Когда?

— Сегодня вечером или завтра утром.

Я же не знал, что спешно, было скользко и очень темно, и вот я пришел утром. А если бы я знал, что нужно вчера вечером, я пришел бы, конечно, вчера же, хотя бы ночью. И еще я думал, что ты спать ложишься и не хотелось мне тебя, дорогая, тревожить. Я очень тебя прошу, родная, позволить поговорить последний раз обо всем лично, и тогда я поступлю по твоему желанию. Я так глубоко страдаю. Я едва жив. Прости ты меня, Христа ради! Я зайду еще раз.

Твой Игорь, всегда тебя любящий.

14 марта 1935 года.

Дорогая ты моя Фелиссушка!

Я в отчаянии: трудно мне без тебя. Но ты ни одному моему слову больше не веришь, и поэтому как я могу что-либо говорить?! И в этом весь ужас, леденящий кровь, весь безысходный трагизм моего положения. Ты скажешь: двойственность. О, нет! Все, что угодно, только не это. Я определенно знаю, чего я хочу. Но как я выскажусь, если, повторяю опять-таки, ты мне не веришь? Пойми тоску мою, пойми отчаяние — разреши вернуться, чтобы сказать только одно слово, но такое, что ты вдруг все поймешь сразу, все оправдаешь и всему поверишь: в страдании сверхмерном я это слово обрел. Я очень осторожен сейчас в выборе слов, зная твою щепетильность, твое целомудрие несравненное в этом вопросе. И потому мне трудно тебе, родная, писать. Но душа моя полна к тебе такой животворящей благодарности, такой нежной и ласковой любви, такого скорбного и божественного света, что уж это-то ты, чуткая и праведная, наверняка поймешь и не отвергнешь. Со мной происходит что-то страшное: во имя Бога, прими меня и выслушай. Мне стоило большого труда не вернуться вчера со станции, чтобы молить тебя, милосердная, ибо слово нужное мне подсказал сразу же предвесенний мудрый наш с тобою лес. Какой же может быть тут обман с моей стороны, какая хитрость? Нежно целую указующие и впредь, как указывали до сих пор, милые руки твои, Фелисса. Я не говорю, как видишь ни одного лишнего, непродуманного слова. Я благословляю тебя. Да хранит тебя Бог! Я хочу домой. Я не узнаю себя. Мне действительно, больно, больно! Пойми, не осуди, поверь.

— Фелиссочка!..

Любивший и любящий тебя —

грешный и безгрешный одновременно — твой Игорь.

20 марта 1935 года. Фелиссе.

Встал с постели только для того, чтобы написать тебе, дорогая Фелисса, эти строки. У меня грипп. Сегодня уже 38. Я прошу у тебя разрешения, как я только поправлюсь, встретиться: необходимо мне это. Я привык считаться с твоими словами. Ты запретила. Теперь разреши ради Бога. <...>

Сейчас ложусь опять: знобит, плохо, принимаю много лекарств, болит мозг. Любящий тебя

Игорь.

1 августа 1935 года.

Дорогая моя Фишенька, сегодня день рождения Вакха, и я поздравляю тебя. <...> Мне очень трудно было столько времени не писать тебе, как я собирался и обещал, но А.Э. (вероятно, А.Э. Шульц. — В.Б.) сказал мне еще в первый приезд, что ты не веришь ни одному моему слову и хохочешь над моими письмами. Это меня обидело. Но день и ночь я только и думаю о тебе. Недели через 2?— 3 кончается сезон и В<ера> Б<орисовна> уезжает на службу. Я остаюсь совершенно свободен, т. к. в Ревель ни за что не поеду с нею. <...> Я страдаю от одиночества духовного, от отсутствия поэзии и тонких людей. Неприятности бывают частые и крупные. Это лето вычеркнуто из моей жизни. Тяжело мне невыносимо. Я упорно сожалею о случившемся. И с каждым днем все больше. Больше месяца нет писем от нашей милой Л.Т. На днях я написал ей вновь — зову приехать и помочь мне найти покой и твое прощение. Иначе я погибну. Целую тебя нежно, дорогой и единственный друг мой. О тебе лучшие грезы и вечная ласка к тебе. Твой всегда любящий тебя Игорь.

19 апреля 1936 года. Фелиссе.

В этот раз ты поступила со мною бесчеловечно-жестоко и в высшей степени несправедливо: я приехал к тебе в страстную Господню пятницу добровольно и навсегда. Моя ли вина в том, что разнузданная и неуравновешенная женщина, нелепая и бестолковая, вызывала меня по телефону, слала телеграммы и письма, несмотря на мои запреты, на знакомых? Моя ли вина в том, что она, наконец, сама приехала ко мне, и я случайно, пойдя на речку, встретил ее там? Я ни одним словом шесть дней не обмолвился ей и послал ей очень сдержанное и правдивое письмо. Только накануне ее приезда, и, следовательно, если бы она не приехала в четверг, она получила бы утром в пятницу мое письмо и после него уже, конечно, не поехала бы вовсе, ибо мое письмо не оставляло никаких сомнений в том, что ей нужно положиться на время до каникул, т. е. 25 мая, и тогда выяснится, смогу ли я жить с ней или вернусь. И конечно, к 25 мая я — клянусь тебе — написал бы ей, что не вернусь. Я, Фишенька, хотел сделать все мягко и добросердечно, и ты не поняла меня, ты обвинила меня в предумышленных каких-то и несуществующих преступлениях, очень поспешила прогнать меня с глаз долой, чем обрекла меня, безденежного, на унижения и мытарства и, растерянного, измученного, не успевшего успокоиться, передохнуть и прийти в себя, бросила вновь в кабалу к ней и поставила в материальную от нее зависимость. <...> Зачем ты, Фишенька, так поступила опрометчиво и зло?! Что ты сделала, друг мой настоящий, со мною? Ведь, вполне естественно, что я страдал, получая от нее известия о ее болезни: меня мучила совесть и жалость. Но постепенно я успокоился бы, и все прошло бы, и ее письма на меня перестали бы оказывать действие. А ты не дождалась, ты поспешила от меня отречься. <...> Спаси меня — говорю тебе тысячный раз! Ее приезд доказал мне, что ей верить ни в чем нельзя, что она даже в болезнях лжет. <...> Любящий тебя одну Игорь.

23 апреля 1936 года. Фелиссе.

Смертельно тоскую по тебе, по рыбе весенней, по дому нашему благостному. Не отвергай, Фелисса: все в твоих руках — и мое творчество, и мой покой, и моя безоблачная радость. Вера выдала мне обязательство впредь не писать писем, не посылать телеграмм, не звонить по телефону и не являться лично. Я так ее избранил и побил, что это уже наверняка. Каждый лишний день, прожитый вне дома, приносит мне пытку. Я еду в Uljaste за синим цветочком. Ждет ли он меня там, не пропал ли в дороге? Не сплю ночей, болит сердце. Святой Николай Чудотворец явил мне чудо, — я лично расскажу все. Твой бессмертно, и так искренне,

Игорь».

Поведение Игоря-Северянина далеко от поведения мужчины, который наконец-то получил возможность жить с любимой женщиной, как это всегда утверждала Вера Борисовна Коренди. Мы видим, как быстро паника поэта трансформируется в тяжелую и затяжную депрессию. Он уже дошел до рукоприкладства. Этот первый серьезный срыв произошел, когда из Кишинева к поэту приехала Лидия Тимофеевна Рыкова — друг семьи Лотаревых. По просьбе Фелиссы она описала кошмарную ночь в доме Игоря Васильевича.

«Письмо Л.Т. Рыковой. Апрель 1936 года. Фелиссе.

В тот вечер, когда мы были у Вас, Иг<орь> Вас<ильевич> — накаленный разговорами и нашим общим мнением, вернулся домой раздраженным. Мы оба устали и быстро покушав, разошлись спать. Я почти уже засыпала, как вдруг яростный свистящий голос отогнал сон: "Как ты смела, сволочь, как ты смела!" Бац, бац — слышу удары и падение тела на пол, и все увеличивающиеся спорные голоса. Его — разъяренный, ее — невозмутимо оправдывающийся. Я не знала, что предпринять. Как будто бы интеллигентные люди не должны вмешиваться в ссоры супругов, а между тем, там избиение. Вскочила с кровати, свет не могу зажечь, выключатель не нахожу, вещи в темноте тоже не нахожу. Пришлось быть свидетельницей безобразнейшей сцены: вернее, немой слушательницей. Я ведь отчаянная трусишка, мне казалось, что я в каком-то притоне, где апаш избивает свою любовницу. Прижавшись лбом к холодному стеклу окна, я стояла, время ползло и мне казалось конца не будет всему этому. Но кончилось это также внезапно, как и началось. Иг<орь> Вас<ильевич> захрапел, а Вера Б<орисовна> крадучись вышла в мою комнату умываться. Я ее окликнула, тем более что мне было нехорошо с сердцем и хотелось выпить воды. Это забитое испуганное существо начало мне объяснять, что, как и почему, говоря почтительно, что он очень устал, спит, и что не дай Бог, что было, даже бросил ей на колени, заставляя себе целовать ноги. Причины ссоры я Вам не описываю — Иг<орь> Вас<ильевич>, вероятно, Вам рассказал, однако каков бы ни был проступок — избивать беззащитную женщину — это ужас».

Однако разрыва с Верой не произошло. Вот еще несколько писем поэта жене:

«29 сентября 1936 года. Фелиссе.

Дорогая Фелиссушка!

Второй день сижу в квартире: сильно простудился в окаянном легком пальтишке, — кашель, насморк с полотенцами, дерет грудь и горло, повышена температура, вчера принял аспирин. Скучища адская, ибо весь день предоставлен сам себе, но это хорошо, когда здоров, могу энергично бегать по городу, продавая роман, но когда болен, скучно и томительно.