необходим душе моей, как слава,
изгиб ея осенняго плеча.
Людям, которым суждено дойти до такого превращения, или людям, обладающим кошачьей памятью, привязывающейся ко всем пройденным этапам духа, новыя книги Игоря Северянина покажутся волнующими и дорогими. Северянин, наконец, заговорил своим подлинным и, в то же время, художественно-убедительным языком...»
Вместе с тем с 1925 по 1930 год у Игоря-Северянина не вышло ни одного сборника стихотворений. Заработков не имелось.
Из писем Августе Барановой: «...сижу... часто без хлеба, на одном картофеле — наступают холода, дров нет, нет и кредитов...»; «...побочными способами зарабатывать не могу, ибо болен теперь окончательно»; «...я в полном одиночестве... горчайшую нужду переживаю... болезнь сердца, застарелый аппендицит, сердце изношено, одышка, головные боли частые и жгучие...» (1925).
Не сошелся он и с малочисленной русской эмиграцией. Впрочем, эмигранты отвечали ему тем же. Вот один из них, некто Д.В., жалуется в прессе:
«Шумевший в свое время и давно забытый сейчас в России, Игорь Северянин уже не первый год пожинает лавры в эмиграции. И уже подлинно — каков поп, таков и приход — здесь он нашел истинный дух своей поэзии:
В этой маленькой русской колонии,
Здесь спасающей от беззакония
Свои бренные дух и тела,
Интересы такие мизерные,
Чувства подленькие и лицемерные,
Ищут все лишь еды и тепла.
Так характеризует поэт эмигрантскую толпу. И даже дает ей наставления: можно, мол, устраивать "вечера музыкально-поэзо-вокальные", "и пожалуй, плясать до утра". А что его самого держит в этой среде? В чем собственно "беззаконие", от которого он укрывается. Да помилуйте!»
Беспомощность Северянина в быту была видна всем. Вспомним его сетования поэтессе Ирине Одоевцевой: «Подумать страшно: я живу нахлебником у простого эстонца-мыйзника. Только оттого, что я женился на его дочери. Я для него не знаменитый поэт, а барин, дворянин, сын офицера. За это он меня и кормит. Ему лестно. А я ловлю рыбу. И читаю свои стихи речным камышам и водяным лилиям...»
Под конец жизни, когда он по дурости своей, как мне представляется, ушел от Фелиссы, бедность перешла в настоящую нищету. Северянин, с одним только желанием хоть немного заработать, ходил по дачам и предлагал хозяйкам свой свежий улов — полтора десятка окуньков. Стучался в гостиничные номера, где остановились соотечественники, — «не купите ли книгу Игоря Северянина с автографом?..».
«Что касается голода, — писал Северянин болгарскому поэту Савве Чукалову, — он часто за эти годы нам был знаком, и сейчас, например, когда я пишу Вам это письмо, мы уже вторую неделю питаемся исключительно картошкой с крупной (кристалликами) солью... Мы просто гибнем от людской суровости и бессердечия!..» Это — в худшие дни. А в лучшие — «питались картошкой с соленой салакой, запивая кипятком».
Знакомые советовали Северянину устроиться куда-нибудь на службу. Он не желал: «Всю жизнь я прожил свободным! И лучше мне в нищете погибнуть, чем своей свободы лишиться».
Согласно одной из легенд, слово «Тойла» происходит от финского слова «Тойве», что означает «Желание», «Надежда». Вот этой надеждой на лучшее и жил Игорь-Северянин в Эстонии. Ушла из его жизни Тойла, ушло и спокойствие, ушли и последние надежды.
Я бы назвал это крушением всей жизни. Его Фелисса даже подружек и поклонниц северянинских принимала у себя дома, но никто из них не покушался на их семейное счастье. И вот появилась молоденькая учительница из Таллина, к тому же замужняя, с дочкой, Вера Борисовна Коренева, переделавшая фамилию под эстонскую — Коренди. Она неплохо знала стихи Северянина, дождалась, когда поэт вернется после длительных успешных гастролей по Балканам, и повела решительное наступление, не обращая внимания на жену. Звонила, закидывала письмами, приезжала в Тойла и как-то сумела заарканить поэта, надеясь на будущие совместные гастроли по всему миру. Но шел уже 1936 год, Европа двигалась к войне, и никаких предложений Игорю-Северянину ниоткуда не поступало. Оба безработные, беспомощные, да еще с дочкой Веры на руках. Игорь-Северянин писал письма в Тойла жене, умоляя простить его. Но на этот раз весь деревенский клан Круутов воспротивился, тем более что Вера Борисовна выдумала легенду, будто и дочку свою родила от Северянина. Возможно, сама Фелисса и готова была простить своего заблудшего мужа, но кто бы их стал содержать?
Осень 1938-го — весну 1939 года поэт в тяжелейших условиях провел в Саркюля, маленькой эстонской деревушке. Осень была холодная, с проливными дождями. Его мучили мысли под стать погоде. Искусство казалось ненужным, дальнейшая жизнь — бессмысленной. Главная же боль, в чем он не мог себе не признаться, терзала оттого, что «одно расстроилось, другое не могло наладиться».
Стала жизнь совсем на смерть похожа:
Все тщета, все тусклость, все обман.
Я спускаюсь к лодке, зябко ежась,
Чтобы кануть вместе с ней в туман.
И плывя извивами речными, —
Затуманенными, — наугад,
Вспоминать, так и не вспомнив, имя,
Светом чьим когда-то был объят.
Был зажжен, восторгом осиянный,
И обманным образом сожжен,
Чтоб теперь, вот в этот день туманный,
В лодке плыть, посмертный видя сон.
Из-за непогоды Саркюля часто бывала отрезана от Усть-Нарвы, находящейся на другом берегу. Тогда Северянин и Коренди, потерявшая работу в Таллине, оставались без хлеба, муки и прочего, самого насущного. Лавок в деревне не было, взять что-то взаймы — не у кого. Запастись же продуктами впрок — не хватало денег. Это заставило их весной 1939 года переехать в Усть-Нарву. Сняли квартиру — две комнаты с кухней — солнечную и удобную. Под окнами Россонь впадала в Нарову. Крестьянин-плотник Петр Иванович сделал по рисункам Северянина необходимую мебель. Взял за работу по-свойски, недорого.
После присоединения Эстонии к Советскому Союзу начались его первые публикации в советской прессе, поэт написал воспоминания о Маяковском, цикл сталинских стихов. Но началась война, немцы заняли Эстонию. Вера Коренди перевезла совсем разболевшегося поэта в Таллин, где он и скончался в декабре 1941 года.
Иронизирующее дитя
Таким он и был всю жизнь: иронизирующим большим ребенком. И большим поэтом. Поэтом от природы, как Сергей Есенин.
Изначально он не думал ни о принципах, ни о программах. Даже его дерзость: «Я, гений Игорь-Северянин...» — была лишь поэтическим вызовом обществу, не более. К тому же, как сам пояснил позже, он всего лишь — соловей, серая птаха. Вспомним:
Я — соловей: я без тенденций
И без особой глубины...
Но будь то старцы иль младенцы, —
Поймут меня, певца весны.
Я — соловей, я — сероптичка,
И песня радужна моя,
Есть у меня одна привычка:
Влечь всех в нездешние края...
Это поэт, необходимый всем. Поющий не по приказу, не ради некоей корысти, а только согласно своей природе.
Не пой толпе! Ни для кого не пой!
Для песни пой, не размышляя — кстати ль?..
Пусть песнь твоя — мгновенья звук пустой, —
Поверь, найдется почитатель.
В этом нет никакой гордыни. Он не певец для избранных, не герой, не агитатор. Но если уж ему свыше дан талант, то найдется и почитатель его песен, считает Игорь-Северянин.
Думаю, обрадовавшись первым успехам у публики, поэт пошел за ее вкусами, стал творцом массовой культуры.
А через десяток с лишним лет, в 1926-м, уже сетовал на ту свою былую славу в сонете «Северянин»:
Он тем хорош, что он совсем не то,
Что думает о нем толпа пустая,
Стихов принципиально не читая,
Раз нет в них ананасов и авто.
Фокстрот, кинематограф и лото —
Вот, вот куда людская мчится стая!
А между тем душа его простая,
Как день весны! Но это знает кто?
Благословляя мир, проклятье войнам
Он шлет в стихе, признания достойном,
Слегка скорбя, подчас слегка шутя
Над всею первенствующей планетой...
Он в каждой песне, им от сердца спетой,
Игорь-Северянин при всем своем тончайшем лиризме понял, что без иронии, без отстранения от потребностей толпы не обойтись. Это стало его девизом, его кредо.
Я — соловей, и, кроме песен,
Нет пользы от меня иной.
Я так бессмысленно чудесен,
Что Смысл склонился предо мной!
Он иронизирует и над собой, и над своими стихами, и над своими слушателями. Он призывает всех смеяться, иронизировать вместе. Может, так докопаемся до истины? Где ирония, там и грусть. С грустью иронизируешь и над своей жизнью, над своей славой, над былыми успехами. Он — чудный ветер поэзии, не более, но и не менее.
Я — не игрушка для толпы,
Не шут офраченных ничтожеств!
Да, вам пою, — пою! — И что же?
О, люди! как же вы тупы... —
Я — ветер, что не петь не может!
Начало XX века вообще несло в себе некую карнавальность, маскарад. Думали, маскарад будет веселым и радостным, получилось наоборот. Но и в трагичности XX века видны маски крупнейших представителей культуры. Маска деревенского эстета Николая Клюева, маска уличного хулигана Сергея Есенина, маска громилы Владимира Маяковского... Видна маска и Игоря-Северянина. Царствующий паяц, эстет, иронизирующее дитя...
Выросший в провинциальной глуши Русского Севера, а позже взрослеющий в ориентальном обрамлении Порт-Артура, он пытался стать русским Оскаром Уайльдом, русским Верленом, не задумываясь над тем, что к любой маске должны быть приложены и некие знания. Вот так появился у нас на петербургской сцене всемирный эстет, не знающий ни одного иностранного языка. Северя