Бывают дни: ее нет ближе,
Всем существом ее пою.
Все, все в ней противоречиво,
Двулико, двоедушно в ней,
И, дева, верящая в диво
Надземное, — всего земней...
Как снег — миндаль. Миндальны зимы.
Гармошка — и колокола.
Дни дымчаты. Прозрачны дымы.
И вороны — и сокола?.
Слом Иверской часовни. Китеж.
И ругань — мать, и ласка — мать...
А вы-то тщитесь, вы хотите
Ширококрайную объять!
Я — русский сам, и что я знаю?
Я падаю. Я в небо рвусь.
Я сам себя не понимаю,
А сам я — вылитая Русь!
Даже не принимая многого, что происходило у него на родине, поэт не желал ей зла, как не желали все лучшие люди русской эмиграции, от генерала Деникина до Ивана Бунина, пьющие за победу русского оружия в Великой Отечественной войне.
Даже в первые годы эмиграции, когда в памяти еще были живы все жестокие деяния, Северянин писал в стихотворении «Моя Россия» (1924):
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи...
Ал. Блок
Моя безбожная Россия,
Священная моя страна!
Ее равнины снеговые,
Ее цыгане кочевые, —
Ах, им ли радость не дана?
Ее порывы огневые,
Ее мечты передовые,
Ее писатели живые,
Постигшие ее до дна!
Ее разбойники святые,
Ее полеты голубые
И наше солнце и луна!
И эти земли неземные,
И эти бунты удалые,
И вся их, вся их глубина!
И соловьи ее ночные,
И ночи пламно-ледяные,
И браги древние хмельные,
И кубки, полные вина!
И тройки бешено-степные,
И эти спицы расписные,
И эти сбруи золотые,
И крыльчатые пристяжные,
Их шей лебяжья крутизна!
И наши бабы избяные,
И сарафаны их цветные,
И голоса девиц грудные,
Такие русские, родные
И молодые, как весна,
И разливные, как волна,
И песни, песни разрывные,
Какими наша грудь полна,
И вся она, и вся она —
Моя ползучая Россия,
Крылатая моя страна!
Пусть простят меня читатели за столь обильное цитирование, но такого Игоря-Северянина пока мало кто знает, такого Северянина не преподают в школах и институтах, такого русского Северянина держат и сейчас где-то на обочине. А мне хотелось бы, чтобы вслух читали эти его стихи, чтобы через них учились любить свою Родину. Тем более что он надеялся на свое возвращение даже в ту безбожную, но все равно столь любимую им Россию:
И, может быть, когда-нибудь
В твою страну, товарищ Ленин,
Вернемся мы...
Есть в этом воистину классическом сборнике Игоря-Северянина еще одна важная общечеловеческая тема — Любовь.
Все они говорят об одном
С. В. Рахманинову
Соловьи монастырского сада,
Как и все на земле соловьи,
Говорят, что одна есть отрада
И что эта отрада — в любви...
И цветы монастырского луга
С лаской, свойственной только цветам,
Говорят, что одна есть заслуга:
Прикоснуться к любимым устам...
Монастырского леса озера,
Переполненные голубым,
Говорят, нет лазурнее взора,
Как у тех, кто влюблен и любим...
Этим стихотворением о Любви я и завершу разговор о моей любимой книге — «Классические розы» — в творчестве моего любимого поэта.
Может быть, Игорь-Северянин и впрямь нашел себя в тихой эстонской деревне? На рыбной ловле? За чтением стихов и книг своих товарищей? К слову, из современников он любил читать столь же классических Ивана Шмелева, Бориса Зайцева, Ивана Бунина.
Я подолгу засиживался в тойласком домике Северянина, обходил пешком все окрестности Тойла, хотел понять, чем жил поэт. С тех пор и в Тойла, и в Усть-Нарве не так уж многое изменилось. Северная эстонская глушь. На реке Россонь так же ловят рыбу. Прожить здесь более двадцати лет мог только поэт, и впрямь отчужденный от шумной жизни. Весь мыслями в России. Вот из его уже завершающих стихов 1939 года:
Мне не в чем каяться, Россия, пред тобой:
Не предавал тебя ни мыслью, ни душой,
А если в чуждый край физически ушел,
Давно уж понял я, как то нехорошо...
И ведь никто Северянина не винил, даже напротив, в Тойла к нему приезжал на машине сам посол Советского Союза Федор Раскольников. После присоединения Эстонии к СССР в 1940 году у советских властей к тойласкому отшельнику тоже никаких претензий не было, к нему приезжали журналисты из «Правды» и «Известий», его начали печатать советские журналы. Может, за это его и ныне так недолюбливают либеральные круги? Ведь их кумиры не хотели понимать того, что опасно творцам уходить от своей почвы в чуждые края. Как признавался Игорь-Северянин: и «без нас» новая Россия успешно строится.
Резко отказавшись от всех маскарадов и изысков молодости, в Тойла он стал самим собой — истинным северянином.
Эстонская глушь была близка ему и северным духом, и водой, морем. Он с детства помнил рассказы близких о дальних морях:
Морские волки
За картами и за вином
Рассказывали о своем
Скитании по свету. Толки
Об их скитаньях до меня
Дошли, и жизнь воды, маня
Собой, навек меня прельстила.
Моя фантазия гостила
С тех пор нередко на морях.
И, может быть, они — предтечи
Моей любви к воде.
Рекам, озерам, морям посвящены десятки его стихотворений. Так, он связывал эстонскую Россонь с череповецкой Судой:
Россонь — река совсем особая,
Чудотворящая река:
Лишь воду я ее испробую —
Любая даль не далека.
И грезы ломкие и хрусткие
Влекут к волнующему сну:
Я снова вижу реки русские —
Нелазу, Суду и Шексну...
. . . . . . . . . .
И брови хмурые, суровые
Вдруг проясняются, когда
Поймешь: Россонь слита с Наровою,
И всюду — русская вода!..
Он и в Эстонии воспевал русские форелевые реки, запомнившиеся ему с детства. И в Тойла жил, как в своем череповецком лесу. Недаром довольно метко Андрей Вознесенский сравнил его с форелью: «Игорь-Северянин — форель культуры. Эта ироничная, капризно-музыкальная рыба, будто закапанная нотами, привыкла к среде хрустальной и стремительной».
А жесточайшие приступы тоски по родине, связанные и с тотальным одиночеством, и с нищетой, и с чувством своей ненужности, повторялись:
От гордого чувства, чуть странного,
Бывает так горько подчас:
Россия построена заново
Другими, не нами, без нас...
Уж ладно ли, худо ль построена,
Однако построена все ж:
Сильна ты без нашего воина,
Не наши ты песни поешь.
И вот мы остались без родины,
И вид наш и жалок и пуст,
Как будто бы белой смородины
Обглодан раскидистый куст.
В рукописях поэта остался набросок незавершенного стихотворения:
Во мне все русское соединилось:
Религиозность, тоска, мятеж,
Жестокость, пошлость, порок и жалость,
И безнадежность, и свет надежд.
От «Громокипящего кубка» до «Классических роз» — таков трудный и вместе с тем оптимистический путь в русской поэзии Игоря-Северянина.
Сталинский грезофарс
Живя в тяжелейших условиях, в неприспособленных для жизни домишках глухих эстонских селений, спасаясь от голода ловлей рыбы, Игорь-Северянин только и мог, что грезить о покинутой России. В 1927 году он писал в своей одинокой глуши:
Десять лет — грустных лет! — как заброшен в приморскую глушь я.
Труп за трупом духовно родных. Да и сам полутруп.
Десять лет — страшных лет! — удушающего равнодушья
Белой, красной — и розовой! — русских общественных групп.
Десять лет — тяжких лет! — обескрыливающих лишений,
Унижений щемящей и мозг шеломящей нужды.
Десять лет — грозных лет! — сатирических строф по мишени
Человеческой бесчеловечной и вечной вражды.
Как уже отмечалось, с белой эмиграцией поэт знаться не хотел. Эстонского языка Игорь-Северянин так до конца жизни и не выучил, первые годы ему все переводила жена Фелисса, а когда он с ней разошелся, стало тяжелее.
Десять лет — странных лет! — отреченья от многих привычек,
На теперешний взгляд, — мудро-трезвый, — ненужно дурных...
Но зато столько ж лет рыб, озер, перелесков и птичек
И встречанья у моря ни с чем не сравнимой весны!
Но зато столько ж лет, лет невинных, как яблоней белых
Неземные цветы, вырастающие на земле,
И стихов из души, как природа свободных и смелых,
И прощенья в глазах, что в слезах, и — любви на челе!
Он пишет в письме другу: «Издателей на настоящие стихи теперь нет. Нет на них и читателя. Я пишу стихи, не записывая их, и почти всегда забываю». Где-то года с 1936-го он почти полностью перестал писать стихи: незачем, никто не печатал, да и напечатанные никто не покупал.
К 1940 году здоровье Игоря-Северянина резко ухудшилось, но денег не было не только на врача или лечение, но и на жизнь. Без всяких политических причин, без лакейства и трусости он искренне был рад присоединению Эстонии к Советскому Союзу. Он писал Георгию Шенгели: «Я очень рад, что мы с Вами теперь граждане одной страны. Я знал давно, что так будет, я верил