— Сева — ребенок трудный. Четырех лет остался без родных в разбомбленном эшелоне, долго болел, умирал от дистрофии. Это наложило отпечаток на его характер — гордый, обидчивый, дерзкий, но в основе своей благородный.
— У меня тоже характер в основе своей трудный, — не задумываясь, ответил Илья Фаддеевич. — Как-нибудь столкуемся. И потом, если двадцать лет проработаешь учителем, можно наконец понять, что трудных ребят не бывает, а бывают чорт его знает какие трудные обстоятельства жизни… Можно это понять?
— Можно, — проговорила заведующая, поднимая глаза на Муромцева.
— Вот и я думаю, что можно…
Они прожили вместе с Севой почти год, и этот год был, вероятно, самым счастливым в жизни Муромцева. Во время поездки по юго-востоку области Илья Фаддеевич нашел и описал своеобразную разновидность дуба, отличающуюся необычайной жизнестойкостью в здешних засушливых местах, на неблагоприятной, засолоненной почве. Дуб этот был назван «степной солончаковый».
Около парка, среди развалин взорванного немцами кирпичного завода, Муромцев расчистил небольшой участок, где выращивал деревья различных пород. В семье Муромцевых участок этот получил наименование «дубовый огород», так как большую его часть занимали «степной солончаковый» и другие дубы.
Поздней осенью, за месяц до годовщины усыновления Севы, вернувшись домой, Илья Фаддеевич нашел короткое письмо из детского дома, с предложением возможно скорее приехать для переговоров по очень важному — эти слова были дважды подчеркнуты — вопросу.
Почувствовав тревогу отца, Сева не спуская глаз смотрел на него, пока тот перечитывал письмо.
Илья Фаддеевич попытался придать лицу прежнее шутливое выражение и с необычайным аппетитом принялся за еду. Отложив вилку, он оживленно рассказывал о встрече со степным волком во время последней экспедиции.
— Всю ночь ходил кругом и выл, да так жалобно, что мы наконец выбросили ему кости от обеда. Поел и пошел; оказывается, он от голода выл, а не от свирепости.
Только когда Сева лег и сквозь неплотно притворенную дверь послышалось ровное дыхание мальчика, Муромцев разрешил себе согнать с лица улыбку и, ссутулившись, погруженный в невеселые мысли, зашагал из угла в угол. Разгадать письмо было нетрудно. Случилось то, что волновало Илью Фаддеевича; все это время: нашлись родители, потерявшие сына в страшную военную ночь, когда разбомбили эшелон. Если так — вывод один: надо вернуть Севу в семью.
— Логично! — вслух проговорил Илья Фаддеевич, останавливаясь посреди комнаты.
Но от этого вывода ему стало во много раз тяжелее. Муромцев сжатым кулаком растирал изрезанный крупными морщинами лоб и принимался распутывать ниточку сначала.
«Как ни верти, другого не придумаешь».
Неожиданно Илье Фаддеевичу стало ясно, что он не в силах расстаться с Севой. Мальчишка прирос к его сердцу, как не прирастал ни один другой человек.
Илья Фаддеевич встал из-за стола и прошел в Севину комнату. Поправив одеяло, он несколько секунд постоял около кровати.
— Я от вас никуда не поеду, — вдруг, не открывая глаз, сказал Сева.
— Ты что, письмо прочел?
— Прочел, — все так же, изо всех сил сжимая веки и удерживая слезы, отозвался Сева. — Только я от вас никуда не уеду, так и знайте!
…Всю дорогу в Сталинград Илья Фаддеевич продумывал линию поведения. Около часу он бродил вокруг детского дома, раз десять поднимался по ступенькам невысокого крыльца и сходил обратно, пока наконец решительно не распахнул дверь.
— Ну вот! — встретила его заведующая. — У Севы отыскался брат. Надеюсь, вы понимаете, что наш общий долг дать им возможность жить вместе? — Заведующая пристально смотрела на Муромцева.
— А где он, Севин брат? — спросил Илья Фаддеевич.
— В Кирове.
— Кем он работает?
Удивленно подняв брови, заведующая негромко рассмеялась:
— Да вы что, думаете, он взрослый? Сава на два года моложе Всеволода. Ему девятый год. Живет в кировском детском доме.
— А я, знаете… Я другого ожидал, — после длинной паузы, с трудом подыскивая слова, проговорил Илья Фаддеевич.
…Вернувшись из Сталинграда, Муромцев попросил двухнедельный отпуск и выехал в Киров. Поездка прошла без особых происшествий, кроме одного, очень, впрочем, важного. Выяснилось, что под покровительством восьмилетнего Савки состоит Рома, слабенький четырехлетний мальчик с белобрысой головой, не по возрасту серьезным, как бы чем-то опечаленным лицом и испуганными голубыми глазами. Сава и Рома вместе попали в этот детский дом; их связывала глубокая братская любовь: суровая и покровительственная — со стороны Савки, бесконечно преданная и благодарная — со стороны Ромы.
— Я думаю, ребята привыкнут к разлуке, — закончил рассказ об этом обстоятельстве заведующий учебной частью детского дома. — В таком возрасте все переносится легче…
— Обычное заблуждение! — хмурясь, перебил Муромцев. — Взрослые слишком быстро забывают детство. Ребенок переживает горе иной раз острее, чем мы с вами. Не спорьте, пожалуйста. Разрешите мне, как старому педагогу, это утверждать. Тяжелое горе, перенесенное в детстве, накладывает отпечаток на всю жизнь. Особенно такое — несправедливое, ненужное, неоправданное горе.
— Зато оно закаляет, — проговорил заведующий учебной частью.
Отлично понимая тяжесть предстоящей разлуки, он хотел успокоить Муромцева.
— Об этом уж совсем не к чему говорить… Если ребенок теряет всех близких, да и сам чудом спасается, — какая еще, к чорту, нужна закалка?! Горе нужно ненавидеть. Всеми силами души ненавидеть, а не оправдывать!
Помолчав, Илья Фаддеевич спросил:
— По существу, соединяя братьев, одновременно мы разлучаем брата с братом. Это логично?
— Не знаю.
— Несправедливо это, в высшей степени несправедливо! И выход я вижу только один: отпустите и Рому ко мне…
— Вам не будет трудно?
— Трудно, голубчик, человеку бывает при одном обстоятельстве: когда он остается один. Мы с вами люди немолодые и прекрасно это знаем.
…Вот каким образом в доме на Парковой улице появились трое братьев Муромцевых: Всеволод — Сева, Савелий — Сава и Рома.
3
Проходит минут десять, раздается стук, и в комнате Рыбаковых один за другим появляются Сева, Сава и Рома.
Они становятся близко друг к другу в простенке между дверью и углом комнаты. Ближе к двери — высокий, худой Всеволод, рядом с ним — коренастый Сава и наконец тоненький белобрысый Ромка. Старшие братья очень похожи друг на друга, загорелые, с выпуклыми, упрямыми лбами. Сева и Савка стоят, наклонив головы, поблескивая из-под длинных ресниц темными зрачками. Что касается Ромы, он, повидимому, совсем не чувствует тревожного настроения братьев.
Старшина внимательно смотрит на мальчиков, так плотно прижавшихся друг к другу и к стене, как будто им угрожает опасность и они могут положиться только друг на друга.
Теперь и Рома, не улыбаясь, держится за Савку.
Смотри зорче, старшина! Сколько десятков, а может быть, сотен человек прошло через твои руки, пока ты был старшиной третьей роты второго батальона гвардейской механизированной бригады, — и разве ты ошибся хоть в одном? Разве ты не видел геройское сердце сквозь новенькое, только что надетое обмундирование, еще не промытое дождями, не выцветшее под солнцем, не потемневшее от земли, не пропахшее порохом, дымом и потом? Смотри зорче и помни то, что много раз говорил командир бригады Александр Бойко, которого ты не забудешь до самой смерти: «Разгляди в человеке главное, поверь в него, поверни его так, чтобы он засверкал, чтобы он сам удивился себе, — и он уж никогда не обманет. Редко бывает такой случай, чтобы человек, в которого ты поверил, обманул тебя».
— Чья работа? — негромко спрашивает старшина, показывая на разбитое окно.
— Не знаю, — пожимает плечами Сава.
Всеволод скользнул черными зрачками по лицу старшины, по серебряному ордену Славы и переводит взгляд на брата:
— Правду говори!
— Я разбил. Вот она, рогатка.
Старшина кладет на ладонь рогатку с тугой красноватой резинкой.
— Зачем? — спрашивает он.
Слышно, как мурлычет Громовой и неровно дышит Савка.
— Нечаянно.
— Из рогатки — «нечаянно»! — ехидно усмехается Рыбаков.
— А он!.. Он почему… — вскидывает Сава покрасневшее лицо.
— Погоди! — властно перебивает Сева. — Иди, Рома, спать!
Рома нехотя выходит из комнаты.
— Говори! — обращается Сева к брату.
— А зачем он Ромку дразнит?
— Как дразнит? — спрашивает старшина.
— Луковицей кривоногой и по-всячески… Ромка приходит — ревмя ревет.
Рыбаков сердито сопит; старшина, понурив голову, задумался.
— Вот что, хлопцы, — поднимается он со стула: — марш за тряпками!
Ребята исчезают. Круто остановившись перед Рыбаковым, старшина спрашивает:
— У вас какое воспитание, разрешите узнать?
— Как, то-есть, какое воспитание?
— Начальное, или среднее, или высшее?
— Я институт окончил.
— Человек имеет высшее образование и позволяет себе такие поступки!
— Хм… да… Однако по какому праву вы мне выговор делаете? По какому, знаете, праву? — бормочет Рыбаков.
Ребята возвращаются с ведром и тряпками. Вот уже вымыт и насухо вытерт пол.
Мальчики, молча кивнув старшине, направляются к двери.
Лебединцев поднимается вслед за ними.
— Хм… постойте, однако… — Петр Варсонофьевич старается смягчить голос: — Что это вы так решительно, товарищ старшина… Кругом марш… по-военному… Эх, молодость, молодость!
— Слушаю! — вполоборота поворачивается Лебединцев.
— Присели бы, товарищ старшина… Вы меня перебили, а я что говорил: безотцовщина! Сегодня стекло выбили, а завтра такое приключится, что нас же с вами привлекут к ответу.
— Ведь у ребят есть отец. Почему «безотцовщина»? — нахмурившись, спрашивает старшина.
— Приемный отец! Разница. Не родной. Да и приемного отца сейчас нет.
Старшина молча смотрит на Рыбакова.