Sex Around The Clock. Секс вокруг часов — страница 53 из 89

Я внимательно посмотрел на нее. В белесых глазах стояла обида. Мне опять представилось, что одна и та же сущность переселяется из одной оболочки в другую, притворяясь каждый раз новой, но в корне оставаясь прежней до абсурда. Случайность образа, внутри которого один и тот же некто – одна и та же! – безжалостная и беспощадная судьба. Она смотрит из бойниц-глаз, прикидывая, куда выстрелить. Если не приближаться, можно еще спастись. Но тебе высылается та, к которой ты обязательно приблизишься, и тогда – конец! Неужели и внутри моей Надежды тот же Враг?

Выходит, я спасся тогда, в далекой молодости, убежав от Любви? Избежал всего того же, что стояло сейчас передо мной. Той нет, и она мне кажется непостижимо прекрасной, потому что недостижима. Всегда один конец – сначала потеря свободы, потом потеря всего. Ночью ли, днем ли, на заре или на закате будут сброшены маски, «красное домино», и та самая панночка из хоровода утопленниц, обернувшись ведьмой, выклюет тебе очи.

Потом вырвет сердце. Как ведьма – дочка сотника в Страшной мести?

Не это ли происходит на каждом шагу, за каждым углом? Вот какое послание принесла мне Томка! Я вспомнил, как ее зовут, я всегда знал это имя, гнал прочь образ, укрытый в нем! «Ты брезгливо отворачиваешься от правды, потому что она забыла надеть карнавальный костюм Нины Арбениной».

Я посмотрел на Томку, на ней было стильное платье-униформа, синее, облегающее, из плотной ткани, похожей на парашютный шелк. Оно облегало ее и в то же время воздушно и мягко драпировало формы. Она еще поправилась. Угадывался бюстгальтер, туго сжавший ее по бокам, выпирали излишки повсюду, словно невидимая рука держала ее в упряже, с которой она рвалась. Видно, и внизу ее стискивала упаковка, с каждым движением появлялся рельеф живота, рассеченный надвое резинкой трусов под платьем, подпруги по диагоналям рассекали ягодицы, снизу выглядывали телесные дорогие чулки.

Она заметила мой взгляд и медленно покраснела. Ей было нетрудно, физиономия у нее была всегда красная, словно ее мучил постоянный жар.

Я представил ее без платья. Черный объемный лифчик и черные тугие тонги. Чулки… Тоже с кружевным охватом вместо подвязок, как у Шарлотты в самолете. И мне ее совсем не хотелось, наоборот: ужасало, что будь все это на другой женщине, чуть-чуть другой, я бы возбудился. В нестерпимо стыдном таком допущении был конец! Невозможность любви вообще! Если два-три штриха меняют притягательную силу Женщины, Соблазна, Вожделения на отвращающую от нее судорогу, то все – обман. Дразнилка. Дьявол!

Мной овладело такое отчаяние в ту минуту в номере отеля «Балчуг», что я мог бы не шутя выпрыгнуть из окна. Все теряло смысл. Даже «Незнакомка» Блока вызвала бы у меня в ту минуту истерический хохот: «Вот зачем ты пришла!». Я не помню, крикнул ли что-то подобное или подумал, но из номера я выскочил, схватив только пальто.

Разумеется, я пошел пешком в сторону Большого Каменного моста, потом, не доходя до «Ударника», повернул налево, на Полянку. Прошел два или три квартала: оба Казачьих переулка, Хвостов, миновал богатые терема в розовом кирпичном и керамическом кружеве поверху. Потом проскочил готический особняк, бывший Дом пионеров, в нем когда-то стояло чучело медведя при входе и пахло ацетоном из подвала, где в кружке мы клеили авиамодели эмалитом. Готов поклясться, что следы запаха о стались /Теперь особняк смотрел злым опричником, блестела бронзой доска у дверей, от них сбегал ковер прямо на тротуар.

Вот и Погорельский! Колыбель любви-Надежды. Помню. Он пролегает на месте доисторического оврага – круто падает вниз, когда-то сюда заворачивал восьмой троллейбус, с воем рушился в асфальтовую яму, летел мимо ее дома, барака желтого казенного цвета за узким штакетником. Давно сменил маршрут восьмой, нет штакетника, нет и барака. Модный офис, газон, виден амбал внутри сквозь щель со своей позорной мордой и дубинкой, вперился в экран. Камера висит над крылечком. И опять ковер. Не хватает только Паратова в исполнении Кторова. Середину этого учебника истории вырвали. Там были богачи и страсти, и тут богачи и их позорные страсти. И позорная и там и тут любовь. Алисова играла хорошо, но что? Как она вышла замуж за ничтожество, чтобы прикрывать грех с толстосумом? Смазливым богачом? И гитара, и романсы. И Акакий Акакиевич берется за пистолет, мстить за униженных и оскорбленных… Вырванная середина – это замоскворецкие пацаны и оторвы из бараков.

Кто хотел сломать распорядок и доказать, что здесь место для Вестсайдской истории? Вот он, я! А моя Бесприданница в школьном платье уехала на острова… Даже Томка, страшила и сама нелепость, презирает меня за этот порыв.

Я направился к Ордынке, мимо угла, на котором сохранился чудом магазин на месте «угловой» булочной, если в других свежий хлеб кончался, я мальчишкой шел сюда, когда посылали. Пятьдесят с лишним лет назад! Неслабо!?А я помню запах той булочной, нож с ручкой, род гильотины, падающей в дюралевую щель, какой разрезали буханки черного одним маховым жестом. И запах сушек. И пряников. И запах восточных сладостей. Но все заслонял запах свежего, только что разрезанного душистого ржаного хлеба. Я пойду по улице, пощипывая довесок, провожая глазами задастых и ногастых девок в хаки, что тащат рвущийся в небеса аэростат – «колбасу». Сорок шестой год, но их все таскают, видно, вождь в Кремле еще опасается налета на его персону. Хотя нет – к празднику на аэростатах подвесят в недосягаемой выси портрет Вождя, подсветив его прожекторами.

Я спасся. Любовь отдельно, Надежда – отдельно, Надя – живая и сумасшедше притягательная. Не ты висишь в небе, в перекрестии дымящихся самурайских мечей?

Да разве ты спасся? Сколько раз ты «влипал»? Попадал в этот капкан. «Но уже без любви!» – кричу я и готов заплакать. Вот о чем Вертер «уже написан» – лучше смерть, чем мещанская любовь и страсть, гитара и пистолет в грудь соблазнителя. А если б не убил? Жил бы да жил, поживал, детей наживал! Вот зачем написан Вертер!

«Вот прошло четыре года:

Три у Банкова урода

Родились за это время

Неизвестно, для чего…»

Недоношенный четвертый / Пал добычею аборта…

А где в это время был Пастернак? Отчего умер сын Цветаевой? От голода, успокойтесь. Зевс перелюбил всех, включая коров. Он страдал? Как Вертер? Да что за бред!

Нефтяной шейх Аллах Перлов-Петрарков страдает по своему гарему, до которого он так и не посмел дотронуться!

Камасутра написана очень набожными людьми, а в храме любви поселились обезьяны, тем не менее!

«Чего ты потерял в своем прошлом? Пошлость? Ах, любовь…» Мост, висящий над автобаном, парящий виадук, ведущий на остров Кипр…

По Большой Ордынке я вышел на Малую, потом на Пятницкую через Голиковский, тут я купил бутылку пива, пригубил и понял, что это – явно не последняя, что напьюсь, несмотря на запреты немецких кардиологов.

А вот и дом, где я познакомился со своей первой женой! Ей… ужас, сколько лет! Она ведь была старше на… Смелее – на двенадцать лет! Интересно, жива?


Он очень смешно женился в первый раз.

Роман тот можно было бы назвать «Антилолита».

Начался он в этом варианте не с мамаши, а с дочки. Тростиночка-нимфетка влюбилась в него до комического абсурда. Только ее возраст – те же двенадцать лет – делал эту патологическую страсть и нелепой и смешной. Он так и относился к такой страсти – как к детскому, легко изживаемому капризу. В доме своих дальних родственников все смеялись над ними – взрослым парнем и малышкой, обезумевшей вдруг, как взрослая, от любви к нему. Шутили, не считали нужным даже слишком уж обращать внимание.

Ее мать, побывавшая очередной раз замужем и освободившаяся, отдыхала в любовной паузе, посмеиваясь вместе со всеми.

Это была моложавая опытная дама, как сказано уже, на-неважно-сколько-лет старше его. Дочке было двенадцать, матери – за тридцать, ему – посередине где-то. Около двадцати. С одной – рано, с другой – поздно.

Конечно, ни к той, ни к другой серьезных чувств он не испытывал. Одна мала, другая стара, но боль от той, первой любви как-то легко исчезла именно тогда; спряталась, как выяснилось спустя вон сколько лет! Спряталась оскорбленно, понял он теперь.

Мать обезумевшего мотылька казалась младше своих тридцати с чем-то лет. Хрупкая, грациозная художница, в меру ленивая, она больше преподавала. Много курила, любила пасьянсы. Один угол рта сверху всегда был испачкан пеплом, она так стряхивала его с сигареты, что он оставался сначала на пальце, потом на губе, которую она чуть подпирала – привычка. Он, бывая в доме, частенько оставался с ней вдвоем – девочка в школе, хозяева, коим стареющая художница приходилась родственницей, часто жили на даче. Спрашивается, чего он ходил? Причем стараясь угадать, когда она одна?

Поводом для визитов была его дружба с хозяйским сыном. Сын уже посматривал подозрительно – он уклонялся от привычных совместных развлечений, оставался, придумывая всякий раз повод: обещал художнице почитать стихи, что дали на вечер, помочь с уроками девочке, когда та вернется из школы, и прочая чепуха. Почему он ходил с таким упорством? С таким высиживают добычу на охоте. Караулят. Ведь у него были девушки в ту пору, которые жаждали его общества. Одну звали Люба. Тоже художница, изящная девочка с низким голосом. Огромные серые глаза. А он запал на «старуху»! Почти был влюблен и… перся сюда! Он просто не смотрел на юных, ему предназначенных, только нажми он, потянись! Нет, летел к «старой и малой».

Мамаша делала вид, что не замечает его нарочитого присутствия. Раскладывала карты. Домашние к нему привыкли, гоняли иногда в магазин, в химчистку.

Он пошутил как-то: «Женюсь на дочери, если вы не против!» «Буду счастлива! Если вы не женитесь – сидеть ей в девках с таким характером и такой внешностью!» Они еще были на «вы»! Малышка была вылитый гадкий утенок, но со всеми приметами будущего лебедя. Он-то видел, понимал. До восемнадцати оставалось еще пять лет. Он теперь всем говорил, что «ждет». Слух об этом прошел, ему удивлялись, смеяться перестали, ждали, когда все перебесятся.