Сезонная любовь — страница 4 из 7

А вокруг, по склонам высоких сопок, поднимался в поднебесье город, тысячи крыш и окон росли друг над другом на сколько хватало глаз.

"Ничего себе! – задрав голову, озирался по сторонам Пряхин. – Ну и занесло меня…"

Ему казалось – здесь край земли, но вышло, что и это еще не конец: на автобусе Пряхин поехал в Находку.

Океан его оглушил. Конца края не было воде, Пряхин растерялся на таком просторе и присмирел, смешался: по всему неоглядному пространству один за другим катились могучие валы и тяжело, с гулом рушились на каменистый берег. Пряхин явственно ощутил свою малость – песчинка под небесами.

Но как ни странно, за спиной он почувствовал безоглядную свободу стоит лишь захотеть, и пойдешь, пойдешь, вроде бы оборвал путы и теперь все зависит от тебя самого, – живи без оглядки. Он не мог этого понять и думал как умел: "Воля – охренеть можно!"

Ветер с моря обдавал влагой и путал мысли. Океан наполнял грудь беспокойством. "С чего бы это?" – гадал Пряхин и не знал, что и думать. Ветер и океан смущали покой и тревожили кровь. "Уж теперь мне никто не указ, – бесшабашно думал Пряхин, стоя на ветру. – Как захочу, так и будет".

Он как пьяный бродил по берегу, подставляя лицо мелким брызгам, вдыхал запах моря и думал, что вот ведь столько лет жил на свете, а и знать не знал, не ведал такой воли.

А в глубине души скреблась и неотвязно ныла одна мысль: "Сперва зубы, потом курорт, а после – дом!"

Екатериновка смутила его многолюдьем и сумятицей. В пересыльном городке среди бараков в ожидании пароходов толклись и томились тысячи людей. К щитам, на которых вешали объявления, было не подступиться.

"Ах ты, бляха-муха, – озадаченно поозирался Пряхин, так и прозевать недолго". Он заработал локтями, но народ здесь собрался тертый, нахрапом его было не взять.

– Ты куда прешь, щербатый? – спросили его и кинули назад, даже не старались особенно: Пряхин глазом не успел моргнуть, как оказался позади всех.

Он постоял в раздумьях, затих и вроде бы угомонился, но вдруг засвистел пронзительно, принялся бешено плясать – с треском охлопывая себя ладонями, так что все оглянулись в недоумении: толпа воззрилась на нелепого плясуна.

В пляске он двинулся вперед, перед ним расступались, давали дорогу, он оказался под самым щитом. Тут он остановился и с деланным вниманием принялся разглядывать объявления; за ним висела мертвая тишина.

Пряхин обернулся.

– Ну, что пялитесь? Зенки повылазят, – сказал он зрителям.

– Ай да плясун! Ловкач! – засмеялись в толпе и не тронули, снизошли.

Пересылка была веселым местом. Это было скопище всякого люда, у Пряхина разбежались глаза: вокруг сновал разноликий сброд со всей земли, пестрая мешанина, от которой голова шла кругом. Приходил пароход, забирал партию, места тут же занимали другие.

Сезонники маялись от безделья, слонялись в ожидании отправки, а днем, когда была открыта контора, выколачивали авансы, которые тут же пропивали или проигрывали в карты: игра шла день и ночь.

Постояльцы в бараках менялись круглые сутки. Многие спали, не раздеваясь, тут же ели, пили, в комнатах время от времени вспыхивали драки, и тогда по замызганным, черным от грязи, заплеванным полам катались клубки тел, а иногда раздавался дикий вопль, и опытные люди догадывались, что без ножа не обошлось: поножовщина случалась.

День и ночь шла немыслимая круговерть, люди появлялись, исчезали, уступая место другим, прибывали новые – изо дня в день, из ночи в ночь многоликая пестрая масса томилась и колобродила, точно на медленном огне, вскипала иногда, чтобы выпустить пар и вновь ждать и томиться.

Между тем среди безделья и скуки, день и ночь напролет в лагере цвела любовь. Ее крутили без оглядки, напропалую, одурев от существования, в ознобе, в лихорадке, точно всех их, мужчин и женщин, вскоре ждали чума, мор, конец света.

Паровались с налета и в открытую, без утайки, да и что тянуть, если времени в обрез, день-два-три – весь отпущенный срок: один пароход на Курилы, другой на Сахалин…

При таком распорядке всех одолевала спешка, тут не то что ухаживать, познакомиться недосуг. Да и скрыться в лагере было негде, всяк устраивался как мог. Хорошо, конечно, если с соседями повезло, уступят комнату на часок – долг платежом красен. А другому и это роскошь, исхитрится при всех, только бы советами не мешали. Так что тут тебе привычная жизнь едят, пьют, дуются в карты, тренькают на гитарах, и здесь же рядом, на койке, непонятная возня под одеялом.

"Ну и жизнь!" – думал Пряхин, ошалев от пестроты и разнообразия. Но и здесь, среди толчеи и сутолоки, неотвязно сверлила мысль: "Сперва зубы, потом курорт, а после – дом!".

По приезде на другой день Тимка, сосед по комнате, получил аванс и устроил праздник. Надо сказать, общество в комнате подобралось на славу, впрочем, как в других комнатах, в бараке и вообще в городке.

Тимка был тугой крепкий парень, строивший из себя блатного. Пуще всего он боялся, что его не сочтут отпетым, и потому украсил себя татуировками сверх меры и держался так, вроде он вор в законе, хотя на деле был шпаной; целый день он матерился, бренчал на гитаре и утробным жестяным голосом напевал лагерные песни.

Был в комнате еще бродяга без роду, без племени – Проша, и был один брюнет-ученый, то ли физик, то ли химик – Пряхин не разобрал. Ну и сам Пряхин, конечно. Комната на четверых – жильцы-соседи…

Проша был известной личностью, местная знаменитость: он вербовался каждый год, после сезона подавался на зиму в теплые края – в Среднюю Азию, на Кавказ, где обретался без дела до нового сезона. Он был толст, сонлив, жмурился благодушно, но маленькие цепкие глаза на заплывшем лице смотрели колко, как у зверя.

Физик-химик был странной фигурой, хотя здесь видели всяких: часами он стучал руками по дереву, набивал мозоли для каратэ. Он носил бороду, в разговоры не вступал и ни во что не вмешивался; почти все время он лежал на постели и читал маленькие иностранные книжки в ярких глянцевых обложках. Ко всему он не пил и не играл в карты. Но задирать его было нельзя, даром что худ и бледен и по виду книжный червь; двое здоровенных жлобов полезли к нему в туалете и сами были не рады: через секунду оба валялись на полу, никто даже глазом не успел моргнуть. Все называли его академиком.

"Сколько народу всякого!" – думал Пряхин, озираясь. После пляски у доски объявлений его определили весельчаком. Пряхин не возражал: веселых любили. И уже сам он для прочности время от времени подогревал общее мнение: то споет не своим голосом, то взбрыкнет потешно, охлопает себя по-цыгански ладонями или пустится в пляс, дурачась и ломая коленца.

Итак, Тимка получил аванс и устроил праздник.

– Академик, ты будешь? – спросил он у физика-химика, но тот не ответил, молча покачал головой, не отрываясь от книги.

– Хозяин – барин, – покивал на него бродяга Проша.

– А ты? – мрачно повернулся Тимка к Пряхину.

– Я завсегда с народом, – мелко хохотнул Пряхин и на месте отбил чечетку.

Проша зазвал Толика, приятеля из соседнего барака, тот привел четверых женщин, живущих в комнате по соседству. Все уселись на койках вокруг стола, лишь физик-химик лежал безучастно и, казалось, был поглощен чтением.

– Мужчина, а вы что же? – обратилась к нему одна из женщин, но тот не ответил, продолжал читать.

За столом все переглянулись.

– Подруливай к нам, академик, – предложил Пряхин, чтобы развеять зреющую обиду.

– Я не пью, – ответил физик-химик.

– Брезгует, – заметил приглашенный Толик. – Еще надо проверить, что он там читает. Не по-нашему написано.

– Проверяй, – физик-химик протянул ему книгу в яркой обложке.

– А мне ни к чему. Кому надо, те проверят.

– Ну так сбегай, скажи, – предложил физик-химик и уткнулся в книгу.

– Отдыхай, мужики! Отдыхай!.. – встрял бодро Пряхин с одним умыслом: не дай Бог испортят праздник.

– Подумаешь, строит из себя, – обиженно проворчал Толик. – Все мы здесь сезонники.

– Не скажи, – заметил Проша. – Я среди сезонников всяких встречал. И кандидатов, и докторов… Мало ли что кому надо, у каждого свое…

– Мужики, мы это… не по делу… – снова вмешался Пряхин. – Пущай себе читает. Он нам не мешает, мы ему. Поехали…

Они выпили, посидели и снова выпили, стало легко, уютно, накатилось блаженное тепло, и голоса загалдели сбивчиво, вразнобой, как и положено в застолье.

– Хорошо сидим, – радовался Пряхин и улыбался радушно всем, соглашался с каждым – кто бы что ни сказал.

Женщины раскраснелись, громко, жеманно смеялись, кокетничали, но не все, правда, одна сидела спокойно, улыбалась слегка и не хохотала, как прочие. Потому Пряхин и заметил ее.

Волосы темные, лицо живое, но проглядывала в нем давняя усталость, точно жила весело, безоглядно, а потом притомилась, и горести одолели. Конечно, она прошла огонь и воду, Пряхин сразу определил, как говорится, невооруженным глазом: жила – не скучала и хлебнула сполна.

Пряхин заметил, как отбрила она Тимку, когда тот приобнял ее, усмехнулась спокойно:

– Тимофей, ручки у вас шаловливые…

Тимка мотнул головой, словно боднул кого-то, но руки отнял. Позже его развезло, он смотрел на всех пристально, не мигая, и однажды в общем гомоне обратился к соседке:

– Я на тебя глаз положил…

– Очень тронута, – отозвалась она насмешливо.

– Не ломайся, – он положил руку ей на колено, она встала.

– Подвиньтесь, я пересяду, – обратилась она к сидящим напротив; за столом все притихли.

– А ну, сядь! – с угрозой сказал Тимка, беря ее руку.

– Ну что ты, Рая, подумаешь… – укорила ее одна из женщин. – Что особенного?

– Сядь, кому сказал?! – злобно повторил Тимка.

Все видели: он не угомонится, пока она не сядет, но она не садилась, нашла коса на камень. Все молчали и не двигались.

– Хорошо сидим, братцы! – вскинулся в тишине Пряхин, выскочил из-за стола, бойко охлопал себя ладонями:

С неба звездочка упала