— Твоя жена смотрит на меня так, словно судьбу мою узрела, — усмехнулся Пурес, заметив пристальное внимание княгини. Давид кивнул и без улыбки ответил:
— Видимо, да.
Степняк на это промолчал, лишь бороду пригладил да глаза свои карие сощурил задумчиво.
В деревне их поселили в широких войлочных шатрах.
— Надо поставить несколько домов с клетями, негоже хозяев теснить, — решил Давид после того, как люди разместились, а гонцы с письмами отбыли в Муром и Владимир.
Остаток лета строили избы, рыли ров вокруг поселения, кидали насыпь да ставили частокол. А с началом осени люди Давида вселились в пряно пахнущие свежей древесиной дома. Печи заложили с трубами, крыши во избежание пожаров крыли глиняной черепицей. И вновь у Фроси возникло ощущение, что жизнь её начинается заново. Сначала Ягья избушка, после дом сотника, княжеский дворец и вот снова переезд и изба на чужой земле. «Не важно, где. Важно, с кем и как. Интересно, а смог бы Давид принять дом двадцать второго века? — Фрося представила мужа в своём жилище и горько усмехнулась. — Дом, может, и принял бы, но не мир». Несколько раз спрашивал Давид про Ивана, но Фрося не знала, что ему ответить. Нет в древнерусском языке достаточно подходящего слова, чтобы объяснить их отношения. А сказать, что она любила Ваню, язык не поворачивался. Интерес, страсть, азарт, желание быть вместе — да, это было. А любовь? Кто теперь скажет. Любовь не терпит эгоизма. А они были эгоистичны по отношению друг к другу. Один не хотел открываться, а другому было это не нужно.
Осенью план Давида стал приносить плоды. Пришли старосты удельных земель Фросиных и Юрия. За ними потянулись данники Муромского княжества. После прибыл люд за судом. Следом мастера, коим надоели распри боярские. Каждый нёс вести из Мурома, и, слушая их, хмурился князь Давид, сжимая руки в кулаки.
Так узнали, что первым на стол сел боярин Позвизд, заявив, что Верхуслава ещё при жизни князя Владимира понесла и родила в монастыре. Предъявил ребенка и три месяца правил от его имени, пока не обвинили боярина в отравлении князя Владимира и не прирезали прямо в гриднице посреди заседания, а дитя со стены кинули в Оку. Нынче правит боярин Ретша, поговаривают, пытается призвать на княжение кого-то из Ростиславовичей, но Муромский стол пока никто не торопится занять. То ли своих распрей хватает, то ли князя Всеволода опасаются. Даже рязанцы, зная, что князь Давид обосновался неподалёку и заключил союз с мордвой, не торопятся под стенами стать. Вот и сидит боярин на кресле высоком, резном, и чует, как это кресло под ним дымится.
В середине осени княгиня разрешилась от бремени. Для Давида часы ожидания были худшими в жизни. Он знал, как сразиться с любым воином, мог выследить любого зверя в лесу. Ему был не страшен враг зримый, но тут, не имея сил помочь родному человеку, он десять часов изматывал себя. И уговоры о том, что все бабы рожают, не утешали, но злили его. Рожают-то все, но сколько из них при этом богу душу отдаёт, кто бы считал. К середине ночи, когда в жарко натопленной клети раздался детский плач и князя, наконец, впустили к уставшей супруге, он влетел, ощущая, как бьётся о грудную клетку сердце, взял крошечный свёрток и трепетно произнёс:
— Девочка, как ты и говорила.
Зима припорошила степь серебром, погружая в сон. Сковала желтые травы хрустящим инеем. Жизнь поселения замерла, становясь тягучей, как капля мёда в холодный день. Мужчины охотились, пасли скот, кто мог, правил утварь, женщины пряли лён, ткали полотна, белили их на покатых крышах. Фрося нянчилась с ребёнком, каждый день сражаясь с Настасьей за право самой решать, как лучше: пеленать или нет, давать ли слюнявить яркие стеклянные бусы, заниматься ли зарядкой, корчить ли рожи, читать ли на память Беовульфа. Кстати, последнего приходили слушать от мала до велика.
Во время очередного такого спора в дом вошли Давид с Пуресом. Мокшанский князь послушал и рассмеялся на всю светлицу:
— Жена хана не пеленает дочь и не боится кривых ног. Правильно. Ноги под подолом не видны, а на лошади так ездить удобнее. Поляницу растишь, хатун? Это хорошо. Я тут супругу твоему предлагаю мирный договор скрепить браком между детьми. Что ты скажешь на это?
Фрося посмотрела на Давида, тот едва заметно прикрыл глаза. Значит, обсудили и ждут её слова. Скорость, с которой решались подобные вопросы, внушала уважение, но то, что мужчины открыто спросили её мнение, несколько удивляло и наводило на определённые мысли.
— Оцязор Пурес, а не рано ли ты о сватовстве говоришь? Ребёнка не крестили даже. Только домашнее имя девочке и дали, а ты её уже в невестки пророчишь. Жизнь длинная, мало ли что, — спросила Фрося, давая себе время на раздумье. Увы, но о браке по любви для княжеской дочери оставалось только мечтать. Её, в любом случае, сговорят для закрепления какого особо ценного соглашения.
— Жизнь не только длинная, хатун, она ещё и сотней троп ветвится. На какую ступим, по той и идти придётся, как в той были: «Как пряму ехати — живу не бывати, направу ехати — женату быти; налеву ехати — богату быти». Вот теперь за тобой слово, какой стезёй нам дальше идти.
Ефросинья задумалась. Действительно, история как дорога со множеством ответвлений. Возможно, первый шаг предстоит сделать прямо сейчас. Хотел бы Давид отказать Пуресу, сделал бы это сам, не втягивая её. А так, значит, свои условия выставить можно.
— Добро. Я не против сговорить детей, но, во-первых, Атямас перейдёт в нашу веру. Только после этого объявят о сговоре и не часом раньше, а во-вторых, начиная с десятилетнего возраста, он будет проводить у нас зимы. Об остальном, думаю, вы сами сговоритесь.
Пурес на это лишь сощурился, пройдя рукой по рыжей бороде.
— Насколько понятно и ожидаемо твоё первое желание, настолько странно второе. Позволь узнать, почему ты просишь об этом.
— Просто я не хочу, чтобы моя дочь увидела первый раз жениха, когда он с неё повой свадебный снимать будет.
Степняк расхохотался. Легко, заразительно. Соколиные глаза его блеснули в свете лучин.
— Мне нравится это требование, прекрасная Ефросинья, — сказал он наконец отсмеявшись.
К концу зимы вести из Мурома стали приходить не просто тревожные — ужасные. Боярина Решту разгневанные горожане выволокли из княжьего терема и повесили на воротах. Боярина Богдана с молодой женой сожгли в собственном доме, подперев поленом. Ещё троих выгнали из города, а добро разграбили. Воевода едва порядок навёл, чтобы толпа купеческие кварталы не пошла громить. Зачинщиков высек, остальные сами разошлись. Митрополит Муромский бежал в Рязань, обвиненный людом в том, что он опорочил дочь писаря.
С каждым днем Давид становился всё смурнее и смурнее, а его шаги в ночи по ложнице — всё глуше и глуше. Раз во дворе при солнечном свете Ефросинья увидела, что собранные в хвост волосы у мужа на висках совершенно седые. Извёл себя за зиму. Не выдержала, подошла, обняла за шею. Пусть окружающие думают, что хотят. Прошептала:
— Не терзай себя. Приедут.
— Откуда ты… — начал князь и осекся, увидев, как по степи скачут всадники, а над ними алым солнцем полыхает знамя Муромского княжества.
Прибывших, как и положено, было пятеро по одному от каждого сословия: бояре, духовенство, купечество, ремесленники и крестьяне.
Единственный, кого знал среди присутствующих князь, был Жирослав. Незримо, но отчетливо изменился за эти полгода боярин. Держался он ровно, смотрел прямо, говорил спокойным голосом, но плескалось на дне его глаз такое, что Фросе сразу вспомнилась Марго, у которой впервые в жизни умер пациент на столе или папин друг — внекастовый, прибывший из лунной колонии, где подавлял восстание. Фрося вспомнила, что стало с его семьёй, и мысленно содрогнулась, а он поймал её взгляд, мимолетом подмигнул и продолжил свою хорошо поставленную речь:
— Князь наш! От всех вельмож и от жителей всего города пришли мы к тебе: не оставь нас, сирот твоих, вернись на свое княжение. Ведь много бояр погибло в городе от меча. Каждый из них хотел властвовать, и в распре друг друга перебили. Оставшиеся же в живых на милость твою уповают и вместе со всем народом молят тебя: вернись на стол Муромский, спаси город от разорения изнутри и от врагов извне. Жены же наши слезы льют и нижайше просят княгиню Ефросинью вернуться в город и сесть подле мужа. — Закончив говорить, он склонил голову в поклоне.
Давид сомкнул брови, оглядел присутствующих.
— Говорите ли вы, мужи, от лица града Мурома?
— Да, — хором ответили пришедшие.
— Признаёте ли вы меня князем из рода Святославичей, по праву занимающим Муромский стол?
— Да, — повторили люди.
— Согласны, чтобы супруга моя Ефросинья повелевала женами вашими?
— Да, — в третий раз молвили они.
— А моя жена лично просит госпожу Ефросинью вернуться в город, — не смолчал Жирослав. — Говорит, к осени следует внука ждать.
Эпилог
Крещение проходило в Спасо-Преображенском монастыре. Центральный, Рождества Богородицы, тот, что располагался на Воеводовой горе, пострадал, когда толпа пыталась расправиться с епископом, и не мог принять княжескую чету.
Младенец, вынутый из купели, обиженно кричал. Конечно, вот было тепло, сухо, ребёнок задремал под чтение молитв, и вдруг неожиданное пробуждение от холодной воды, в которую троекратно погружают.
Фрося смотрела, как Настасья бережно берет на руки крестную дочь, как улыбается, шепча её имя. Евдокия. В честь знатной римлянки, казненной за веру в далеком четвёртом веке.
Княгиня прикрыла глаза, вдыхая аромат ладана и воска. Когда-то и тринадцатый век казался ей далёким, непонятным, чужим. Четыре года изменили всё, а в первую очередь её саму. Слетела шелуха, проявился характер. Теперь она могла позволить себе не соглашаться с чужим мнением, мировоззрением, поведением. И знала, что и её решения не всегда будут поняты и приняты. Это заставляло думать, искать варианты, компромиссы, а не прятаться в раковину безразличия. Ведь на каждое решение влияет сотня обстоятельств, и порой кажется, что нет выбора, что заблудился в лабиринте правил, условностей, чужих мнений. Тропа не стелется под ногами, путы не рвутся и тогда нужен тот, кто скажет: «Сними эту чертову маску, покажись настоящим, и я тогда скажу, что думаю о тебе на самом деле. Тебе будет сложно, больно, неприятно, но ты очистишься и найдешь свой путь».