Шабатон. Субботний год — страница 11 из 32

– Все обстоит ровно наоборот, госпожа Брандт, – возразил Игаль. – Норма – это большинство, по определению.

– Ладно, будь по-вашему, – легко согласилась она. – Тогда скажем так: я знаю, что думают обо мне ненормальные люди, такие как вы. Поэтому извините меня за глупые шуточки по телефону. Это от смущения.

– Да уж, – улыбнулся Игаль. – Про измерения на задней парте можно было не упоминать. Как вы нашли меня?

Нина пожала плечами.

– Просто: Давид рассказал о вашем визите. Как о курьезе – посмеяться в тесном семейном кругу. В прошлый четверг у него был день рождения, пятьдесят четыре года. Он и Лея намного старше меня. Мне сейчас сорок. А вам?

– Тридцать восемь. Но вы никак не выглядите на…

Женщина снова отмахнулась; в ее исполнении этот жест был не лишен особой индивидуальности – коротко, по-кошачьи, сверху вбок, пальцы согнуты, когти выпускаются при необходимости.

– Оставьте, профессор, мы не в телестудии. Я заговорила о возрасте не для того, чтобы напроситься на комплимент. Мне важно, чтоб вы поняли, чем я отличаюсь от них, от Давида и Леи. Они – плановые, желанные дети, а я – случайность, не слишком приятное недоразумение. Когда мама обнаружила, что беременна мною, ей было сорок четыре, а отцу пятьдесят восемь. Уверена, что они уже не предохранялись и никак не ожидали такого подарка от вялого секса, которым одаривали друг друга раз в месяц, а то и в полгода. Короче говоря, моя мамаша приняла беременность за преждевременный климакс и когда соизволила наконец пойти к гинекологу, внутриутробной мне шел уже шестой месяц.

Игаль усмехнулся.

– Возможно, я лезу не в свое дело, но создается впечатление, что вы не больно-то цените своих родителей.

– У нас в семье разделение труда, – фыркнула Нина. – Обязанность ценить родителей закреплена за Давидом и Леей. А я могу позволить себе статус ублюдка. Если уж родился ублюдком – будь им.

– Ну зачем вы так, госпожа Брандт…

Она остановила его тем же коротким взмахом кошачьей лапы.

– Нина. Зови меня Нина. И давай попроще, без господ и госпож. Мы ведь как-никак в некотором роде родственники – пусть и через самозванство.

– Зачем ты так, Нина? – повторил он, охотно принимая новые правила. – Ну какой же ты ублюдок? Поздних детей обычно любят куда больше старших. Это мне надо бы жаловаться на ублюдочность: я ведь внебрачный. Отец бросил маму, едва узнав, что она забеременела.

– Значит, мы еще и родственные души, – улыбнулась она. – А что касается любви к позднему ребенку, то мне ее не досталось вовсе. Мать считала, что дети должны с грудного возраста воспитываться по-коммунистически. Ты, наверно, слышал о кибуцных домах детей. Меня запихнули туда почти сразу, причем не там, в Рамат-Гане, а далеко, в Долине, в одном из крайне левых кибуцев Хашомер Хацаир. Отец хотя бы навещал меня время от времени, а мамаше и вовсе было плевать. Они друг друга стоили – упертые сталинисты, оба. Ты ведь видел наш дом? Давид дважды перестраивал его, пока не получился дворец. Но вначале-то они жили в будке на полторы комнаты. И эти полторы комнаты до сих пор есть в недрах виллы, которую ты видел. Остались точно такими же, как при папаше. С четырьмя портретами на четырех стенах: Маркс, Энгельс…

– …Ленин и Сталин… – закончил за нее Игаль. – Скажи, а кто дал тебе это имя? Мать? Отец?

– Отец. Мать не хотела, говорила, что после Леи обязательно должна быть Рахель. Но он протащил эту дурацкую Нину. А почему ты спрашиваешь?

– Мою мать тоже зовут Нина…

– Ага… – какое-то время она молчала, глядя в стол, потом подняла голову. – Скажи, ты действительно думаешь, что мой отец, Ноам Сэла, самозванец?

Доктор Островски горестно вздохнул и пожал плечами.

– Честно? Когда я говорил с твоим братом, то был в этом уверен. Сейчас уже не знаю… Скажу больше: после тех историй, которые мне пришлось выслушать в Испании, я даже не знаю, чего хотеть… Давай сравнивать?

– Сравнивать? – переспросила Нина. – Что сравнивать?

– Ну, уж не то, что сравнивали на задней парте, – усмехнулся Игаль. – Ты сказала, что принесла снимки. Будем надеяться, что они нам помогут.

– Ах да, снимки… – женщина извлекла из сумочки несколько блеклых черно-белых фотографий. – Здесь отец в сорок шестом году с товарищами из Хаганы. А эти три карточки из первой половины пятидесятых. И последняя, незадолго до смерти…

Игаль вынул свою козырную колоду. Минуту-другую они сидели, глядя друг другу в глаза через разделяющий их стол, как начинающие игроки в покер.

– Ну что? – сказала наконец Нина Брандт. – Карты на стол?

– На счет три, – кивнул доктор Островски. – Раз… два… три!

Сблизив головы, они рассматривали лежащие на столе фотографии и не верили своим глазам. Если не знать, что речь идет о двух разных людях, можно было с большой степенью уверенности утверждать, что на снимках, сделанных примерно в одно и то же время в Москве и в Тель-Авиве, изображен один и тот же человек. Один и тот же человек, с теми же особенностями телосложения, ростом, овалом лица, разрезом глаз и формой носа… Конечно, старые фотографии не позволяли рассмотреть мелкие детали, но поразительное сходство деда Наума и Ноама Сэлы не подлежало сомнению.

Доктор Островски откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Нина Брандт, отвернувшись, теребила свой кисейный шарф, комом лежащий на подоконнике.

– Что теперь, профессор? – спросила она после затянувшейся паузы.

– Вообще-то это можно было предвидеть, – задумчиво отвечал Игаль. – Ведь одного из них – пусть и после очень большого перерыва – опознал родной брат Наума Островского, а другого – жена. Для этого требовалось если не абсолютное, то очень большое сходство.

– Да, но что ты собираешься делать дальше? – настойчиво повторила Нина.

Игаль равнодушно пожал плечами.

– Не знаю. А надо что-то делать?

– Ну как… – она явно не ожидала такого исхода. – Нельзя же бросать это на середине, так ничего и не узнав?

– Почему? Законом не запрещено.

Нина возмущенно фыркнула.

– При чем тут закон? Погоди… Ты сказал, что узнал в Испании что-то очень важное…

– Скорее, отвратительное, – печально усмехнулся доктор Островски. – Человек по имени Наум Григорьевич Островский, он же камрад Нуньес, был следователем НКВД. НКВД – одно из названий советской политической полиции. НКВД, ЧК, ГПУ, КГБ… – что-то из этого ты наверняка слышала. Аналог нацистского гестапо с теми же методами и той же вседозволенностью. Камрад Нуньес пытал и убивал тех, кого приказывали пытать и убивать, – как в России, так и в Испании, что совсем, абсолютно, категорически не похоже на деда Наума. Хочешь присоединить это прошлое к своему отцу – пожалуйста, не стану возражать. Пусть тогда самозванцем будет мой дед.

– Ха! Следователь?! В политической полиции?! – Нина азартно прихлопнула ладонью по столу. – А знаешь, где работал мой папашка Ноам Сэла? В Шин-Бет, в ШАБАКе, в еврейском отделе! Его пристроил туда дядя Яаков, когда эта контора еще называлась красивым словом ШАЙ. Так что, видимо, ты прав: самозванец не он, а твой дедушка. Потому что мерзкий следователь политической полиции всегда остается мерзким следователем политической полиции – при любых властях и начальниках. Это как с ублюдками – раз и навсегда, до самой смерти… Ну что ты так на меня смотришь?

Доктор Островски и в самом деле смотрел на нее с выражением крайнего изумления.

– Как это «что»? По-твоему, не удивительно, что дочь радуется подобному известию о своем отце?

Нина улыбнулась без тени смущения:

– Я же предупреждала: обязанность любить родителей в нашей семейке закреплена не за мной. Ну так что? Ты согласен насчет самозванства?

Игаль помолчал, обдумывая ответ.

– Нет, не согласен, хотя очень хотел бы согласиться. Кое-что мешает принять твою версию. Следователь НКВД Наум Григорьевич Островский не имел возможности сбежать из Барселоны в Париж в конце тридцать седьмого года, а значит, не мог встретить там своего брата Яакова, чтобы затем приплыть с ним сюда, поступить здесь в ШАБАК, жениться и родить троих детей, включая такую горячо любящую дочь, как ты.

– Но почему же?

– Потому, что в конце тридцать седьмого он был тяжело ранен по дороге из порта Картахены в Альмерию. Потому, что его нашли полумертвым и были уверены, что он не выживет. Потому, что из больницы Альмерии его перевезли в плавучий госпиталь советского судна, и новый 1938-й год он встречал не на парижских улицах, а на больничной койке, весь замотанный-перемотанный бинтами.

Нина Брандт недоверчиво хмыкнула. Ей явно не хотелось расставаться со своей версией. «Похоже, она очень расстроится, если папочка окажется хорошим человеком, а не палачом и убийцей», – подумал доктор Островски.

– Скажи, это документировано?

– Что именно? Бинты?

– Нет! – нетерпеливо выпалила она. – История ранения документирована?

– Не знаю, какие документы ты имеешь в виду, – пожал плечами Игаль. – Такова запись в личном деле камрада Нуньеса из Архива Гражданской войны, который сейчас хранится в Саламанке, но был перевезен туда из Барселоны, где Наум Островский преимущественно работал. Это тебя устраивает?

– Не слишком, – с сомнением проговорила Нина. – Подобные вещи легко инсценировать, особенно в неразберихе войны и особенно если собираешься сбежать.

Игаль усмехнулся.

– Ну, тогда не знаю, какие документы могут тебя убедить. Ведь подделать можно вообще все, любую бумажку. И даже, как выясняется, целую человеческую судьбу…

– Надо ехать в Альмерию!

– Что-что? – изумился доктор Островски. – В Альмерию? Зачем?

Нина всплеснула руками.

– Ну как ты не понимаешь? Если он действительно был ранен, в архивах больницы есть соответствующая запись. Принят. Зарегистрирован. Выписан. Такое куда труднее подделать, чем запись в твоем архиве.

– Не в моем, – напомнил Игаль. – В Государственном Архиве Гражданской войны в Испании.

– Да какая разница! – горячо возразила она. – Эта запись может быть результатом одной-единственной телеграммы, посланной из… да пусть даже из той же Альмерии. Мол, найден тяжело раненным, отправлен, переведен – и точка! Этого, конечно, мало для его личного дела в КГБ, но для испанского архива более чем достаточно. Телеграмма подшита, на ее основе сделана запись – и все, готово! Что, не так?