– Хорошо, что мы тут были, и хорошо, что это кончилось, – тихо проговорила она. – Что больше не надо обо всем этом думать. Что больше не надо бояться.
– А то ты сейчас за Мишку не боишься…
– Боюсь… но по-другому.
– О, смотри, – сказал Игаль, указывая на прилепленный к ларьку стикер. – «Спасибо деду за Победу!» Хотел бы я знать, что обнаружится, если копнуть этого деда. Наверняка то же самое. Кровь и подлость. Мародерство и вранье, грабеж и погром, обугленные трупы и изнасилованные дети.
– Такое время.
– Время… Всегда время виновато…
– Слушай, Гарик, – неловко протянула Наташа. – Продолжая тему отцов… Ты только не злись, ладно?
– Что такое? – рассеянно отозвался он.
– Нет, сначала обещай, что не будешь злиться.
– Это ты обещай, – усмехнулся доктор Островски. – Из нас двоих один я кругом виноват.
– Ну, за те твои дела ты мне еще заплатишь. А пока обещай.
– Ладно, обещаю… – Игаль крутанул головой. – Сегодня я только и делаю, что клянусь. Хорошо, что на этот раз – не здоровьем сына…
– В общем так, – Наташа выдохнула, как перед рюмкой водки. – Я позвонила Сергею Сергеевичу.
– Кому?
– Сергею Сергеевичу, твоему отцу.
Доктор Островски встал как вкопанный.
– Моему отцу? Зачем? Ты с ума сошла!
– Ты обещал не злиться, – напомнила она.
– Но зачем? Что за глупая фантазия?
– Пойдем, что ты встал? Люди смотрят… – Наташа смущенно потянула мужа за локоть, и они снова двинулись вдоль по бульвару. – Понимаешь, мы с ним перезваниваемся уже несколько лет.
– Вы… что?! – опять остановившись, воскликнул Игаль. – Перезваниваетесь?! Да это же… Да это же ни в какие ворота…
– Но почему же, почему? – торопливо затараторила жена. – Его очень интересует наша жизнь, а говорить с тобой он боится. В конце концов, Мишка – его внук…
– Внук! – гневно повторил Игаль. – Опять у нас эта парочка: дед и внук! Моего безумия тебе мало, надо такое же и Мишке устроить! Что за черт! Пусти!
Он вырвал руку, шагнул вперед, потом назад и, наконец, случайно уткнувшись взглядом в ларек, обнаружил в нем подходящую цель. Наташа молча наблюдала за мужем. Когда он вернулся, зажав в кулаке бутылку водки, она снова взяла его под руку.
– Ну и зачем ты это купил? Пойдем, пойдем, не стой как истукан. В киосках водка паленая, это всякий знает. Хочешь ослепнуть?
– Ну и ослепну! – мстительно пообещал доктор Островски. – Чем на это смотреть, лучше ослепнуть…
– Дай-ка! Я тебе другую куплю… – Наташа решительным рывком выхватила только что приобретенную мужем бутылку и на ходу пристроила ее на прилавке попутного ларька. – Ну что ты так неадекватно реагируешь? Это, в конце концов, глупо. Глупо и смешно. Короче говоря, я рассказала Сергею Сергеевичу о твоих дедовских раскопках, и он очень обрадовался. Знаешь почему? Потому что теперь он может объяснить тебе то, о чем раньше не мог даже заикнуться. Так он сказал, этими самыми словами. Он просит о встрече. Можно завтра. Ты как?
12
На беседу со Смирновым доктор Островски согласился крайне неохотно – и не согласился бы вовсе, если б не ситуация, которая не предполагала ни малейшей возможности отказать жене в чем-либо. Сколько он помнил себя, даже одна только мысль об отце всегда казалась ему неприемлемой, не говоря уже о встрече, телефонном звонке, переписке – то есть любом человеческом контакте. А, собственно, почему? Игаль никогда не задавался подобным вопросом, ибо ответ выглядел заведомо готовым: Смирнов предал маму, бросил ее, едва узнав, что она забеременела. Предал, несмотря на то, что был вхож в дом и считался доверенным учеником «деда Наума» – по крайней мере, так это описывала сама Нина Наумовна.
Но была и другая причина, которая пришла Игалю на ум лишь сейчас: явная враждебность «деда», чье лицо буквально перекашивалось при любом упоминании о его бывшем ученике. Не исключено, что это объяснялось элементарной ревностью. Ведь «дед Наум» заменил Игорьку отца – полностью, без остатка, а уж коли без остатка, то Смирнову попросту не оставалось места, ни одного квадратного миллиметра Игоревой жизни. Получалось, что агрессивное неприятие Игалем отца представляет собой не более чем зеркальное отражение дедовской ненависти. Еще совсем недавно доктор Островски не увидел бы в этом ничего плохого. Недавно – но не теперь, когда вынужденному пересмотру подвергалось все, так или иначе связанное с «дедом Наумом»…
И все же известие о Наташиных контактах с ненавистным отцом стало для Игаля неприятной неожиданностью. Вот так, за спиной… Хотя ему ли сейчас обвинять жену в «контактах за спиной»? Кстати, госпоже Брандт он все-таки позвонил перед отлетом, с легкостью убедив себя, что в основе их «контактов» лежит не столько постель, сколько чисто профессиональное партнерство. Услышав, что доктор Островски летит с женой, Нина заметно запнулась, но, помолчав секунду-другую, сказала с обычной насмешливой интонацией:
– Умница. Не ты… Ты-то примитивный болван, как и все мужчины. Наташа твоя умница. Надеюсь, она не откажется снять несколько кадров для проекта. Я пришлю тебе камеру в аэропорт.
Наташа и в самом деле не отказалась. Выслушав подробный рассказ мужа о погоне за прошлым, она справедливо рассудила, что для всех будет лучше, если рассматривать случившееся не как любовную интригу, а как совместный рабочий проект. Для всех, кроме разве что потенциальной разлучницы, но как раз ее интересы заботили Наташу меньше всего. Напротив, нажимая на спусковой крючок видеокамеры, она испытывала мстительное удовлетворение, сходное с тем, какое появляется на лице героя голливудского кино, когда тот триумфально поднимает с пола пистолет, выпавший из рук поверженного врага.
Да и решение позвонить Смирнову сразу по приезде в Москву было из той же оперы: чем больше деловой активности проявляла теперь она, тем надежней выглядели ее крепостные стены и тем дальше – в направлении пустынных миражей – отодвигались осадные башни соперницы. Пусть видит, что жена крепко держит вожжи в руках, что она не только в своем праве, но и в своей силе, что она не боится никого и ничего. Вместе с тем Наташа помнила, что чересчур давить тоже опасно, хотя Игорь и смотрел виноватым щенком. Пришпорить разок-другой не повредит, а вот слишком резко дергать за уздечку не стоит: порвешь мужнин рот железными удилами, тебя же целовать будет нечем… Поэтому она не стала спорить, когда Островский сказал, что не возьмет ее с собой на встречу с отцом. Ничего страшного, пусть пока погуляет один…
Шагая по бульвару к условленному месту, доктор Островски думал о вчерашнем разговоре с Ревеккой Ефимовной и больше всего – о ее словах насчет обратного влияния. Не может быть, чтобы «дед Наум» вовсе не любил свою мнимую дочь и своего мнимого внука. Игаль перебирал в памяти эпизоды из далекого детства – отнюдь не несчастного, а, напротив, наполненного радостью, добротой и вниманием. Разве иначе он вырос бы таким уравновешенным и нормальным человеком? Разве иначе картина его мира была бы такой упорядоченной, логичной, стройной, как… как… как хорошо рассчитанная инженерная конструкция? Кто подарил ему весь этот жизненный сопромат, если не «дед Наум»?
Они понимали друг друга без слов, точно зная, чего ждать в следующую минуту, а потом, переглянувшись, счастливо и беспричинно смеялись, радуясь пронзительному чувству взаимной близости. Такое невозможно сымитировать. Такое не сыграет и самый гениальный актер. «Дед Наум» действительно любил его, а он действительно любил «деда Наума». То же, наверно, происходило и с мамой – мнимой дочерью мнимого Наума Григорьевича. А вот с бабушкой Лизой было совершенно иначе – просто потому, что она знала правду, и эта чертова правда стояла между нею и ее вернувшимся «мужем», как тройной забор из колючей проволоки. Много ли цены в такой правде, если она становится причиной несчастья? Можно понять маму, которая сейчас отчаянно отгораживается от всего, что может разрушить здание прошлого, отказываясь говорить на эту тему и сжигая письма, как некогда жгли корабли, чтобы утвердить окончательную безвозвратность.
Но как? Как это вышло? Каким образом из убежденного антисемита, врага, палача и убийцы получился любящий еврейский папаша и дедушка? Как он ухитрился влюбиться по переписке в абсолютно незнакомую еврейку, жену еще большего убийцы, чем он сам, то есть в жену еврея-чекиста, олицетворявшего для него самые ненавистные сущности этого мира? Как он смог взять в любимые дочери знакомую лишь по фотографиям еврейскую девочку – он, безжалостный Клещ, посылавший своих пьяных от еврейской крови бойцов насиловать таких же девочек в растоптанной Трудолюбовке и, возможно, делавший это сам?
Неужели одной только силой слов?
Да, иного объяснения не видно – одной только силой слов. Можно не сомневаться, что изначально Калищев никак не предполагал такого исхода. Когда обреченная на смерть Броха Маргулис предложила ему сделку, он усмотрел в ее предложении лишь чисто практическую выгоду. Что может быть полезней возможности узнать побольше о человеке, чьим именем ты прикрываешься? Конечно, он обеими руками ухватился за этот бесценный шанс, выдоил из Брохи все, что она могла дать, а затем со спокойным сердцем отправил в расстрельный коридор. Отправил?.. Не исключено, что сам же и пристрелил – это вполне соответствует образу…
Что касается писем, то они тоже поначалу рассматривались как часть прикрытия. Переписка с Москвой, с прошлой жизнью, означала живое соединение с прошлой историей – историей реального Наума Островского. Но потом Андрей Калищев, он же Андре Клиши, видимо, увлекся. Что, в общем, можно понять. Во Франции у него остались жена, сын и маленькая дочка, о связи с которыми нечего было и думать. Скорее всего, именно тоска по ним делала его послания к московской «семье» такими искренними и любящими. Реальная тоска, а вовсе не литературный талант, на который ссылалась Ревекка Ефимовна.
Ну а в ответ шли столь же искренние и любящие письма от «жены», к которым прикладывались листочки с детскими рисунками, детскими каракулями. Вот Ниночка, вот мама, а вот пароход, на котором они скоро, очень скоро приплывут к папе. Он смотрел на эти рисунки и глотал слезы. А еще через год обнаружил, что нет в его жизни ничего нужнее этих писем, этого детского «лублу тибя» под нарисованным в уголке солнцем. Солнце? Черт с ним, с солнцем – каракули «дочки» были куда важнее солнца. Он следил по фотографиям за ее ростом, радовался ее школьному табелю и сходил с ума от беспокойства, когда она сломала руку на катке.