Я не был знаком с профессором Игараси, но он был знаком со мной, поскольку перевел мою книгу. Перевод создает особый род близости, дружбы, и я скорблю о гибели профессора Игараси, как если бы он был моим другом. Я верю, что народ Японии не смирится с этим убийством.
Я читал, что появились свидетельства, позволяющие связать это убийство с деятельностью ближневосточных террористов. Я бы сказал так: кем бы ни были исполнители убийства (а мы знаем, что многими ближневосточными террористами управляют из Тегерана), истинным убийцей стала фетва Хомейни.
По этой причине и в память о погибшем, выдающемся ученом и переводчике моей книги Хитоси Игараси, я призываю народ и правительство Японии потребовать, чтобы угрозе терроризма был положен конец. Первой жертвой фетвы пал гражданин Японии. Япония может способствовать тому, чтобы эта жертва стала последней.
Последний заложник7 февраля 1993 года.
Четыре года. Прошло четыре года, а я все еще жив. Странным образом это ощущается как победа и поражение одновременно.
Почему победа? Потому что, когда я 14 февраля 1989 года получил известие из Тегерана, моей первой мыслью было: мне конец. Я вспомнил стихи моего друга Реймонда Карвера, которому врач сообщил, что у него рак легких: «Он сказал, если вы набожный человек, почему бы вам не стать на колени в лесу и молить Господа… / Я ответил, что не делал этого до сих пор, но прямо сегодня к этому приступлю».
Но я не набожный человек. Я не стал на колени. Я дал интервью на телевидении и выразил сожаление, что не сделал книгу еще более критичной. Почему? Потому что, если лидер террористического государства объявляет о намерении убить тебя во имя бога, тебе остается либо бушевать, либо скулить. Скулить я не собирался. А поскольку убийство объявлено именем бога, то о боге начинаешь думать гораздо хуже.
Потом я подумал: если бог существует, то вряд ли его беспокоит роман «Сатанинские стихи», потому что какой он бог, если его престол может поколебать какая-то книжка? С другой стороны, если бога нет, то и беспокоиться некому. Так что это конфликт не между мной и богом, а между мной и людьми, которые, как однажды заметил Боб Дилан, считают, что они могут позволить себе любую дьявольщину, потому что бог на их стороне.
А после пришли полицейские и сказали, чтобы я оставался дома и никуда не выходил, они что-то предпринимают. В ту ночь возле моего дома дежурил полицейский патруль. Я провел бессонную ночь и прислушивался, не шумят ли крылья ангела смерти. Одним из моих любимых фильмов был и остается фильм Луи Бунюэля «Карающий ангел». Это фильм о людях, которые не могут выйти из дома.
На следующий день — телевидение исходило ненавистью и жаждой крови — мне предложили защиту Специальной службы[172]. Полисмены сказали мне, куда я должен перебраться на несколько дней, пока политики будут вести переговоры. Помните? Четыре года назад всем казалось, что проблему можно решить за несколько дней. Казалось нелепостью, чтобы в конце двадцатого века человеку угрожали смертью за написание книги, чтобы лидер религиозно-фашистского государства мог грозить свободному гражданину свободной страны, далекой от границ его собственной. С этим разберутся. Так считала полиция. Я тоже так считал.
И мы перебрались — не в какое-то секретное убежище, а в сельскую гостиницу В соседнем со мной номере жил репортер «Дейли миррор», причем с дамой, которая не приходилась ему женой. Я всячески избегал его, не желая вторгаться в частную жизнь. И так в ту ночь, когда все журналисты пытались выяснить, куда я исчез, этот — как бы выразиться поточнее? — упустил свой кусок пирога.
Предполагалось, что это продолжится всего несколько дней, но теперь, четыре года спустя, это все еще продолжается. Мне говорят, что угроза моей жизни ничуть не стала меньше. Мне говорят, что никому из подопечных Специальной службы не грозит такая опасность, как мне. Итак, победа и поражение: победа, ибо я жив, несмотря на то что, по выражению одного «друга», я всего лишь «покойник в отпуске». Поражение, потому что я все еще в тюрьме. Она со мной повсюду, куда бы я ни подался. У нее нет ни стен, ни крыши, в ней нет оков, но я не могу выбраться из нее вот уже четыре года.
На меня оказывалось политическое давление. Не думаю, что многие представляют себе, сколь тяжело такое давление. Эксплуатировалась проблема британских заложников. От меня требовали покаянного заявления — в противном случае с кем-либо из британских заложников случится неприятность, намекали, что это будет целиком моя вина. Заявление, которое я согласился сделать, было составлено даже не мной, а покойным Джоном Литтлом, помощником архиепископа Кентерберийского по делам заложников, и другими достойными уважения светскими и духовными лицами. Я исправил пару слов, но даже эти исправления потребовали борьбы. Пользы это не принесло никому. Сделанное ради заложников было истолковано как неудачная попытка спасти свою шкуру. Хомейни подтвердил фетву. За мою голову предлагалось многомиллионное вознаграждение.
Теперь меня официально вынуждали скрыться, исчезнуть. Убеждали, что я уже и так причинил достаточно неприятностей. Я не должен был выступать по этому поводу, не должен был оправдываться. И без того у властей, которые встали на мою защиту, возникли большие проблемы, и мне не следовало усугублять их. Исчезни, скройся, замолчи! Стань никем и благодари бога, что вообще остался жив. Слушай, как тебя поливают грязью, искажают твои слова, угрожают тебе смертью, — и помалкивай.
С полгода у меня не было связи ни с кем-либо из членов британского Парламента, ни с чиновниками Министерства внутренних или иностранных дел. Обо мне словно все забыли. Мне сообщили, что Министерство внутренних дел запретило всякие встречи со мной, поскольку это может отрицательно сказаться на межрасовых отношениях. В конце концов я позвонил Уильяму Уолдгрейву, в то время работавшему в Министерстве иностранных дел, и попросил о встрече. Он ответил, что не считает возможным — полагаю, не имел позволения — встречаться со мной. Но в конце концов я все же встретился с рядовым сотрудником Министерства иностранных дел, а после и с самим министром, Дугласом Хурдом. Эти встречи проводились в обстановке чрезвычайной секретности, «чтобы не повредить британским заложникам». Я допускал, что сначала нужно разобраться с ними; что моими правами, до поры до времени, следует поступиться ради спасения других. Я только надеялся, что, едва их освободят, настанет мой черед; что правительство Великобритании и международная общественность смогут разрешить и эту проблему.
Я что-то не припомню, чтобы захватчики заложников в Ливане или Тегеран упоминали о связи этих событий. Но, возможно, я ошибаюсь. Если я сейчас касаюсь таких подробностей, то только потому, что опасности больше не существует. До того как освободили Терри Вейта[173], я тоже был своего рода заложником.
Мне пришлось долго ждать, и за это время произошло немало странных событий. Пакистанский фильм, изображавший меня как палача, убийцу и пропойцу в ярких костюмах сафари, не получил лицензии на показ в Великобритании. Я смотрел его в видеоверсии; выглядело это ужасно. Фильм завершается моей «казнью» по воле божьей. Эти омерзительные образы долго не отпускали меня. Как бы то ни было, я написал в Совет по лицензированию фильмов и уведомил их, что не буду предъявлять каких-либо претензий к ним или фильму и разрешаю им выдать на него лицензию. Я сказал, что не хочу сомнительной защиты в виде цензуры. Фильм пустили в прокат, и ажиотаж вокруг него быстро сошел на нет. Попытка показать его в Брэдфорде[174] обернулась рядами пустых кресел в зале. Это стало прекрасным доводом в пользу свободы слова: народ в состоянии жить своим умом. И все же странно, что можно испытать удовлетворение от проката фильма, в котором показана твоя смерть.
Порой мне доводилось жить в благоустроенных домах. Порой приходилось довольствоваться тесной каморкой, где даже к окну нельзя было подойти, чтобы меня не увидели с улицы. Иногда появлялась возможность прогуляться. Но иногда это бывало затруднительно.
Я пытался поехать в Соединенные Штаты и во Францию, но правительства этих стран не сочли возможным дать мне визу.
Однажды мне надо было отправиться к дантисту, чтобы удалить зубы мудрости. Позднее я узнал, что полиция имела в запасе чрезвычайный вариант моего передвижения. Предполагалось дать мне наркоз, надеть саван и перевезти в катафалке.
Я подружился с моими охранниками и узнал много интересного о работе Специальной службы. Я научился определять, преследуют ли меня на шоссе, привык к тому, что под рукой всегда имеется бронежилет, и освоил жаргон полицейских. Водителей, например, они называют ДВ, что означает Долбанутый Водитель[175]. Дорожный патруль именуется «черными крысами». Меня никогда не называли по имени. Я научился откликаться на что угодно. Чаще всего звался «шефом».
Я узнал многое из того, что показалось бы мне странным четыре года назад, но привыкнуть к этому так и не смог. С самого начала мне было ясно, что привыкание станет актом капитуляции. Происшедшее со мной чудовищно. Это преступление. Я не допущу, чтобы это исковеркало всю мою жизнь.
«Что за блондинка с большими титьками живет в Тасмании? Салман Рушди». Я получал — и по сей день получаю — письма, в которых мне советуют сдаться, сменить имя, сделать пластическую операцию, начать новую жизнь. Но я никогда не рассматриваю это как возможный выход. Это было бы хуже смерти. Я не хочу быть кем-то другим. Я хочу быть самим собой.
Мои телохранители относятся ко мне с пониманием и помогают мне пережить трудные времена. Я всегда буду благодарен им. Это отважные люди. Ради меня они рискуют жизнью. Никто и никогда прежде не рисковал жизнью ради меня.