Глобализация
Март 1999 года.
Года два назад на британском литературном фестивале (в Хей-он-Уай, в Уэльсе) велись публичные дебаты по поводу принципа «Долг каждого европейца — сопротивляться американской культуре». Вместе с двумя американскими журналистами (одним из которых был Сидни Блюменталь, теперь больше известный как советник Клинтона и свидетель обвинения[205]) я высказался против него. С радостью могу сообщить, что мы тогда победили, собрав примерно 60 % голосов. Но странная это была победа. Моих американских коллег удивил размах антиамериканских настроений: все-таки 40 % проголосовало за сопротивление. Сидни, напомнив с трибуны, что «американская культура» в лице своих вооруженных сил относительно недавно освободила Европу от нацизма, был поражен такой явной неблагодарностью аудитории. К тому же у нас остался неприятный осадок, потому что стремление к «сопротивлению» оказалось в самом деле очень сильно.
С того дня дебаты по поводу культурной глобализации и сопутствующей военно-политической интервенции набирают обороты, антиамериканский дух крепнет. В большинстве умов глобализация формулируется как всемирный триумф «Найк», «Гэп» и Эм-ти-ви, превращение планеты Земля в Мак-Мир, мир «Макдоналдсов». Странно, но как потребители мы нуждаемся в их товарах и услугах, а нацепив на себя шляпу блюстителей культуры, начинаем скорбеть по поводу их вездесущести.
Когда заходит речь о положительных сторонах интервенции, возникает еще большее смятение. Кажется, мы не знаем, нужен нам всемирный полицейский или нет. Если международному сообществу — в наши дни это выражение практически сделалось эвфемизмом, обозначающим Соединенные Штаты, — не удастся быстро вторгнуться в Руанду, Боснию, Косово, его будут критиковать за неудачу. И его с жаром критикуют повсеместно, когда оно вторгается — когда американские бомбы падают на Ирак или когда американские агенты помогают в поимке лидера Курдской рабочей партии Абдуллы Оджалана.
Совершенно очевидно, что те из нас, кто находит убежище в pax Americana[206], испытывают сильные сомнения на его счет, а Соединенные Штаты, разумеется, продолжают изумляться неблагодарности мира. Глобализирующей силе американской культуры противостоит невероятный альянс, который включает в себя едва ли не всех — от культурно-релятивистских либералов до убежденных фундаменталистов, плюралистов и индивидуалистов всех мастей, не говоря уже о размахивающих флагами националистах и отдельных сектантах посередине.
Сейчас экологи выражают большое беспокойство по поводу угрозы биологическому многообразию Земли и вероятности того, что примерно пятая часть всех населяющих ее биологических видов может в скором времени исчезнуть полностью. Некоторым глобализация представляется сходной социальной катастрофой со столь же тревожными перспективами для сохранения истинного культурного многообразия, выживания драгоценной мировой индивидуальности — индийского в Индии, французского во Франции.
Посреди грохота глобальной защитной реакции очень мало внимания уделяется некоторым наиболее важным вопросам, вызванным феноменом, который, нравится нам это или нет, вряд ли исчезнет в ближайшем будущем. Существуют ли, например, в действительности культуры как отдельные, чистые, защищенные от влияний данности? Нет ли смешения, адюльтера, нечистоты, помеси в самом сердце идеи современности и не обстояло ли дело именно так на протяжении всего полного потрясений столетия? Не ведет ли нас неумолимо идея чистой культуры, требующей немедленного отторжения всякой чужеродной грязи, к апартеиду, к этническим чисткам, к газовым камерам? Или, если посмотреть с другой стороны, имеются ли иные универсалии, помимо интернациональных конгломератов и интересов сверхдержав? И если по какой-то случайности окажется, что существует некая универсальная ценность, которую можно, справедливости ради, назвать «свободой», чьи враги — тирания, ханжество, нетерпимость, фанатизм — являются врагами всех нас; если эта «свобода» в странах Запада распространена более, чем где-либо еще на Земле; и если в мире, существующем здесь и сейчас, а не в какой-нибудь недосягаемой Утопии, власти Соединенных Штатов, — лучший из существующих гарантов этой «свободы», в таком случае не будет ли противодействие распространению американской культуры означать борьбу не с тем врагом?
Договариваясь, против чего протестуем, мы начинаем понимать, за что сражаемся. Андре Мальро[207] верил, что третье тысячелетие должно стать эрой религии[208]. Я бы сказал, пожалуй, что оно должно стать эрой, в которую мы наконец-то перерастем нашу потребность в религии. Однако перестать верить в бога вовсе не означает ни во что не верить. Существуют фундаментальные свободы, за которые нужно бороться, и не стоит предоставлять угнетенных женщин Афганистана их судьбе или обрекать счастливые в своем обрезании страны Африки на то, чтобы «культурой» там называлась тирания. И конечно же, обязанность Америки — не злоупотреблять своим доминирующим положением, а наше право — критиковать подобные злоупотребления, когда они имеют место быть, — например, когда в Судане бомбят ни в чем не повинные фабрики или в Ираке бессмысленно убивают мирных граждан[209]. Но наверное, нам еще необходимо подумать, прежде чем так запросто выносить обвинительный приговор. Нет ничего враждебного нам в сникерсах, бургерах, голубых джинсах и музыкальных клипах. Если молодые люди в Иране требуют теперь проведения рок-концертов, кто мы такие, чтобы критиковать их культурное разложение? Помимо них существуют настоящие тираны, с которыми необходимо бороться. Давайте не будем отвлекаться от цели.
Рок-музыка
Апрель 1999 года.
Недавно я спросил у Вацлава Гавела, чем его так восхищает звезда американского рока Лу Рид[210]. Гавел ответил, что переоценить значение рок-музыки для чешского Сопротивления в тот его мрачный период, который начался с Пражской весны и закончился падением коммунизма, просто невозможно. Я начал мысленно рисовать себе картину: лидеры чешского Сопротивления оттягиваются под Velvet Underground, слушая I’m Waiting for the Man, или I’ll Be your Mirror, или All Tomorrow’s Parties, между тем Гавел с серьезным видом добавил: «А откуда вы думаете, взялось название „бархатная революция“?» И, конечно, я решил, что это одна из его убийственных шуточек, но угадал лишь отчасти, потому что шутка обнажила неявную истину, истину, видимо, целого поколения фанатов рок-музыки, для которого идеи рока и революции неразрывно связаны. You say you want a revolution, — посмеивался над нами Джон Леннон. — Well, you know, / We all want to change the world («Вы говорите, что хотите революции. Ну конечно, / Все мы хотим изменить мир»). Через много лет я стал думать, что никакой связи между ними нет и это всего лишь юношеский идеализм. Потому, узнав, что рев и световые эффекты рок-н-ролла вдохновили настоящую революцию, я даже растрогался. Просто пришел в восторг[211].
Потому что теперь, когда никто давно не разбивает гитары и не особенно против чего-нибудь протестует, когда рок-н-ролл повзрослел, остепенился, обзавелся корпорациями, когда денежный оборот ведущих мегагрупп превышает бюджет некоторых мелких государств: когда он стал музыкой для старичков, которые вспоминают под него свое молодо-зелено; когда дети слушают гангстерский рэп, транс и хип-хоп, а Боб Дилан и Арета Франклин получают приглашения на инаугурации президентов, — теперь легко забыть про его революционную, антиистеблишментную сущность. Тем не менее, наверное, именно грубоватое, искреннее бунтарство рок-н-ролла и объясняет тот факт, почему полвека назад эта странная, примитивная, оглушающая музыка завоевала весь мир, преодолев все границы, все языковые и культурные барьеры, став поистине мировым явлением, третьим по счету после двух мировых войн. В том рок-н-ролле был зов свободы, он обращался к вольному духу юных независимо от языка, и, разумеется, потому его так не любили наши матери.
Когда моя мать узнала, что мне нравятся Билл Хейли, Элвис и Джерри Ли Льюис, она, испугавшись, начала с жаром доказывать, какой хороший певец Пэт Бун — тот, который спел сентиментальную балладу для мула. Однако меня не интересовали баллады для мулов. Я балдел от Пресли, мне нравилось, как он кривил губы и как вертел бедрами, и я изо всех сил пытался ему подражать, и, подозреваю, все мальчишки, от Сибири до Патагонии, делали то же самое.
Но то, что мы называли свободой, взрослые называли плохим поведением, и в некотором смысле и мы, и они были правы. В самом деле, вихляние задом, разбивание гитар — это лишь детское восприятие свободы; зато благодаря рок-н-роллу мы обрели взрослое понимание того, что свобода опасна. Но свобода, эта древняя, отбивающая ножкой ритм анархистка, Дионисова антитеза к Пэту Буну, она выше и важнее, чем хорошее поведение, и, несмотря на буйство длинноволосых ночных бунтарей, способна принести меньше настоящего вреда, чем слепое повиновение, чем выравнивающий в линейку порядок. Несколько разоренных гостиничных номеров лучше разоренного мира.
Тем не менее какая-то часть нашего «я» не хочет свободы, выбирает не дикую, лохматую музыку всемирной любви, а дисциплину, комфорт и патриотические гимны. Какая-то часть нашего «я» желает шагать как все, маршировать вместе с толпой и обвиняет бунтарей, вихляющих задом, в том, что они раскачивают нашу удобную лодку. Don’t follow leaders, — предостерегал Боб Дилан в своем блюзе