Шаг за черту — страница 83 из 89

Еще один житель Дугласа, Лари Вэнс-младший, сравнивает мексиканцев с дикими африканскими животными — законной добычей хищников. «Когда чужаки составляют конкуренцию местному населению, начинаются массовые убийства. Насилие отвратительно, но мы понимаем, что люди имеют богом данное право защищаться». Быть может, бегущего человека на снимке Сальгадо преследуют любители экстремальных ощущений, предводительствуемые мистером Барнеттом, ни капли не сомневающиеся в том, что защищают свои права, или последователи мистера Вэнса — члены организации Cochise County Concerned Citizens (Общество сознательных граждан округа Кочис) — четыре «С» вместо трех «К»[280]. Мексиканцы придерживаются иного мнения, напоминает Кемпбелл: «„Это не мы перешли границу, а граница — нас“, — часто можно услышать от сделавших это граждан Мексики. До некоторой степени так оно и есть: после Американо-мексиканской войны 1846–1848 годов вся Калифорния, большая часть Аризоны и Нью-Мексико, части Юты, Невады, Колорадо и Вайоминга перешли к США за 18 миллионов 250 тысяч долларов». Но историю, как говорится, творят победители, и никого не интересует, что думают сейчас те, кто незаконно перебирается через стены или переплывает реки. А если все больше нас, убоявшись террористов, соглашается с необходимостью приграничного ГУЛАГа, сторожевых вышек и охотников за людьми: если, испугавшись, мы решим, что лучше поступиться частью свободы, не стоит ли нам тогда обеспокоиться тем, чем мы становимся? Свобода неделима, говорили мы. Теперь же все мы думаем, как бы ее поделить.

Представьте себе на мгновение, как этот бегущий человек, человек, у которого нет ничего, который ни для кого не опасен, бежит из страны свободных. Для Сальгадо, как и для меня, мигрант, человек, у которого нет границ, — основной символ нашего времени. Сальгадо, много лет проведший в разных точках земного шара среди мигрантов, выселенных и переселенных, запечатлел на века то, как они переходят границы, живут в лагерях для беженцев, запечатлел их отчаяние и изобретательность — он создал исключительную фотохронику важнейшего из современных феноменов. Из его фотографий видно, что во всей мировой истории не было такого смешения народов. Мы так плотно перетасованы: трефы с бубнами, червы с пиками, джокеры повсюду, что нам остается одно — смириться с этим. Соединенным Штатам к такому не привыкать. Где-то оно еще внове и не всегда воспринимается на ура. Сам будучи переселенцем, я всегда пытался выделить созидательные аспекты подобного объединения культур. Оторванный от корней, часто пересаженный в новую языковую среду, вынужденный изучать обычаи нового общества, переселенец сталкивается с великими вопросами изменения и приспособления; но многие переселенцы, оказавшись перед лицом абсолютной экзистенциальной сложности подобных изменений, а также нередко совершенно чужой культуры и оборонительно-враждебного отношения к ним людей, среди которых они оказались, пасуют перед этими вызовами, укрываясь за стенами привычной, старой культуры, которую и взяли с собой, и оставили позади. Бегущий человек, отвергнутый людьми, которые отгородились от него великими стенами, бросается за ограждение, возведенное им самим.

Вот наихудший сценарий развития ситуации с границами в будущем. «Железный занавес» придумали для того, чтобы не выпускать за него своих. Теперь мы, живущие в самых богатых и желанных уголках мира, строим стены, чтобы не впускать чужих. Как сказал лауреат Нобелевской премии по экономике профессор Амартья Сен, проблема не в глобализации. Проблема в распределении ресурсов в глобализованном мире. А поскольку пропасть между имущими и неимущими увеличивается (и увеличивается все время), а запасы самого необходимого, например чистой питьевой воды, сокращаются (и сокращаются все время), давление на стену будет нарастать. Вспомните неумолимо надвигающийся на людей лед у Лессинг. А если мы отправим в будущее Представителя, чтобы рассказал о нас, что он расскажет? Может, об увешанных драгоценностями людях, восседающих на грудах сокровищ, чьи «запястья все в крупных аметистах, и перстни с изумрудами, сверкающими ярко, и опираются они на посохи резные, из золота и серебра, в узорах прихотливых»[281], и ждут варваров, как говорит нам Кавафис — опять Кавафис, этот мифотворец вроде Борхеса и одновременно величайший поэт расового кровосмешения:

Да ведь сегодня варвары придут сюда,

Так роскошью им пыль в глаза пустить хотят.

На границе всегда присутствует опасность, а если культура в упадке, то вся надежда — на появление варваров.

— Чего мы ждем, сошедшись здесь на площади?

— Да, говорят, придут сегодня варвары.

— Так почему бездействие и тишина в сенате?

И что ж сидят сенаторы, не пишут нам законов?

— Да ведь сегодня варвары придут сюда.

Сенаторам не до законов более.

Теперь писать законы станут варвары.

<…>

— А отчего вдруг поднялось смятение в народе

и озабоченно у всех враз вытянулись лица,

и улицы и площади стремительно пустеют,

и по домам все разошлись в унынии глубоком?

Уже стемнело — а не видно варваров.

Зато пришли с границы донесения,

что более не существует варваров.

И как теперь нам дальше жить без варваров?

Ведь варвары каким-то были выходом.

«И как теперь нам дальше жить без варваров?» Роман Дж. М. Кутзее под названием «В ожидании варваров» истолковывает стихотворение Кавафиса в мрачном свете. Тем, кто стоит на страже, в ожидании прибытия варваров, в конечном счете никакие варвары не нужны. Они сами становятся варварами, чьего прибытия так боялись, — мрачная вариация на тему окончания «Беседы птиц». И тогда уже не остается выхода.

«А отчего вдруг поднялось смятение?» Не так уж много времени прошло с тех пор, как американский Фронтир был краем свободы, а не смятения. Не так уж давно Сэл Пэрэдайз отправился со своим дружком Дином Мориарти в Мексику, положив начало той части своей жизни, которую можно назвать жизнью на дороге. Перечитывая сейчас «В дороге», поражаешься, прежде всего, ее современности — живости стиля, неожиданно немногословного и увлекательного, яркости и выразительности образов. Она воспевает открытые дороги, а вместе с ними — и открытые границы. Перейти на другой язык, на другой образ жизни — значит сделать шаг к красоте, к вселенскому блаженству, кое влечет к себе всех бродяг дхармы.

Я всегда мысленно сравнивал «В дороге» с другим ставшим современной классикой вымыслом об американо-мексиканской границе — известным фильмом Орсона Уэллса[282] «Печать зла». Картина Уэллса — это обратная, темная сторона книги Керуака. В фильме, как и в романе, открытость границы воспринимается как данность: развитие сюжета возможно благодаря ее безнадзорности. Однако бродяги из фильма далеки от бродяг дхармы. Они далеко не благословенны и даже не стремятся к просветлению. Граница Уэллса изменчива, настороженна, постоянно меняет фокус и внимание — словом, нестабильна. В знаменитых вступительных кадрах, когда без смены плана проходит минута за минутой, обитатели транзитной зоны Уэллса вовлекаются в загадочный танец смерти. Повседневная жизнь границы может показаться банальной, бессмысленной и, прежде всего, беспрерывной, но начинается она с установки бомбы и заканчивается радикально разрывающим непрерывность взрывом. Граница безлична, разрушительна, она снимает с человечества его человеческую природу. Жизнь, смерть. Ни в чем больше нет смысла, за исключением разве что алкоголя. Прекрасно сказано Марлен Дитрих в эпитафии ущербному герою, чье тело лицом вниз плавает в мелком канале: «Он все-таки был человеком. А что мы скажем о нем, кого это волнует?»

Все-таки был человеком. В этом бесчестном полицейском было и что-то хорошее. Его вроде как любила какая-то шлюха. Ну и что, он мертв? Человек переступает черту и несет наказание. Долгое время кары удавалось избегать, а потом не повезло. Что тут еще скажешь? Граница следит за тем, как приходит и уходит жизнь. Она не судит. Другой герой, антагонист умершего, мексиканский служитель закона, приезжает в пограничный городок с блондинистой американкой. Он тоже пересек черту — границу между разными цветами кожи, разными расами. Блондинка — его грех, его преступление против природы, такие женщины для других мужчин. Следовательно, она еще и его слабое место. Он честный человек, но когда на его жену нападают — накачивают наркотиками, ложно обвиняют, — он перестает быть служителем закона, снимает жетон полицейского и становится просто мужчиной, который борется за свою женщину. Граница отнимает у него закон, цивилизованность. Это нормально. Граница разнимает тебя на части, и ты становишься тем, кто ты есть, и делаешь то, что делаешь. Таково положение вещей. И кого волнует, что мы скажем?

Вселенская тоска, тоска словесная — все это находится в глубоком противоречии с жизнелюбивым, непринужденным миром битников и родственным им миром литературы, где нет ничего важнее того, что говорят о людях, если не считать того, как говорят. Марлен Дитрих, сотрясаясь от сдерживаемых рыданий, осипшим голосом прощается с умершим Орсоном, повторяя и возрождая староамериканское представление о границе как лаконичном мире, где дела говорили громче слов, о разбойничьей границе Бут-Хилла, О. К. Кораля и Дыры-в-Стене[283], о той границе, образ которой до сих пор чаще всего приходит на ум, когда слышишь слово «Фронтир», о движущейся на запад передовой линии сначала Натти Бампо, позже — Дэвида Крокета[284], а кроме того, Джона Форда и немногословного Джона Уэйна. Запад, такой, каким он дошел до нас, во многом лишь миф до-письменного, почти доречевого мира, мира Кидов, «ребятишек» (Санденса и Сиско), которым и имена-то не нужны, и Биллов (Дикого и Буффало), которым хватало одного прозвища, и по крайней мере одного Билла (или Билли), который ухитрился стать еще и Кидом