Тем и кончился этот решительный, но неудачный приступ стариков Светловых склонить сына к поступлению в коронную службу. Но хотя их последний опыт, по-видимому, и довольно мирно прошел для Александра Васильича, по крайней мере со стороны отца, — тем не менее последствия неудачи этого опыта не замедлили обнаружиться в семье с следующего же дня. Сперва они выражались только некоторой холодностью, выказанной стариками в отношении сына; потом мало-помалу холодность эта перешла в раздраженность и придирчивость, свидетелями которых мы были в предыдущей главе. Оба эти чувства нашли себе пищу во многом, и то, что при других обстоятельствах прошло бы незамеченным, теперь обращало на себя усиленное внимание стариков, возбуждая довольно открыто их неудовольствие. Позднее иногда возвращение сына домой трактовалось уже ими как наклонность его к беспорядочной жизни. «Кутит где-нибудь», — угрюмо замечала о нем обыкновенно Ирина Васильевна мужу всякий раз, как им приходилось ложиться спать, не дождавшись прихода сына. А на другой день, когда на вопрос матери, где он так долго пробыл вчера, Александр Васильич спокойно отвечал: «У товарища засиделся», — ему недоверчиво и довольно колко замечали: «Какие уж это такие товарищи, у которых только по ночам собрание бывает…» Старики, разумеется, покраснели бы до ушей, если б при этом какое-нибудь постороннее, заслуживающее их полную доверенность, лицо могло удобопонятно сообщить им, что Александр Васильич действительно просидел вчера, чуть ли не до утра, вдвоем с Ельниковым, толкуя и споря о таких вопросах, от правильного разрешения которых зависит… ну хоть, скажем, благоденствие многих домашних уголков, вроде семьи «тетки Орлихи», например… Такого благодетельного лица, конечно, не оказывалось, и заблуждение стариков росло с каждым днем. Начались довольно прозрачные намеки на то, что при этаких порядках, дескать, и прислуга жить не будет: изволь всякий раз подниматься ночью. При первом же подобном намеке Александр Васильич поспешил успокоить домашних, назначив от себя очень солидную прибавку к жалованью прислуги. Но это не только не послужило ему в пользу, а, напротив, еще больше возбудило против него стариков: стали говорить, что с его приезда «прислуга совсем от рук отбилась, то ей нехорошо, другое неладно»; что она «только и слушает, что приезжий барич скажет», и многое в том же роде. Во всех этих жалобах была значительная доза справедливости, но она относилась скорее к чести Александра Васильича, чем к его осуждению. Прислуга действительно полюбила молодого Светлова, увидев в нем отчасти своего надежного заступника; два-три случая осязательно показали ей, что теперь, при молодом барине, ее не очень-то можно трактовать как бессловесное животное. И потому-то весьма многое из того, что делалось для стариков Светловых неопрятно и с ворчаньем, для Александра Васильича исполнялось всегда добросовестно и не только с охотой, но подчас даже и с удовольствием. Уж на что отпетым плутишком считался в доме «наилюбезный камердинер», а и на нем отразилось влияние новоприбывшего члена светловской семьи. У Ирины Васильевны сахар всегда запирался, а Ваня все-таки находил возможность красть его и крал; у Александра же Васильича в комнате постоянно стоял открыто на столе целый ящик папирос, никогда, разумеется, не проверявшихся, а между тем ни одна папироска не исчезала из этого ящика без спроса, хотя Ваня и был до них еще больший охотник, чем до сахару. Старикам «наилюбезный камердинер» врал в глаза, не краснея, при всяком удобном случае, хотя бы того и не требовали его интересы; а Александру Васильичу он, краснея, признавался в своем вранье даже и в тех случаях, когда признание могло нанести решительный вред этим интересам. Старики очень хорошо видели все это, но не могли ничего взять в толк и приписывали подобное обстоятельство «подачкам», как называли они те сверхштатные гривенники и пятаки, которые зарабатывал иногда Ваня, сбегав куда-нибудь лишний раз по поручению Александра Васильича.
Ко всему этому прибавилось и еще одно обстоятельство, значительно усилившее неудовольствие Светловых на сына. В числе немногих избранных знакомых, начавших изредка посещать Александра Васильича с приезда, трое были из сосланных в Сибирь политических преступников. В особенности крепко не понравилось старикам посещение одного из них, по фамилии Варгунина, с которым нам придется поближе познакомиться в следующей главе. Сейчас же после первого визита этого господина, едва только затворилась дверь за ним, Ирина Васильевна, заметно встревоженная, вошла в комнату сына.
— Кого ты еще, батюшка, к себе наведешь после этого!.. — обратилась она к нему, вся вспыхнув.
Александр Васильич посмотрел на нее с удивлением.
— Я тебя не понимаю, мама, — сказал он, собирая со стола какие-то бумаги.
— Чего тут не понимать-то, не маленький, слава богу! — заметила ему мать с сильной досадой в голосе. — Это ведь у тебя Варгунин был?
— Ну да, он, так что же?
— Как «что же»? А то же, что ему нечего бывать здесь!
— Это почему? — удивился сын. — Я сам его пригласил; я с ним знаком.
— А коли и прзнакомился, так уж извини, батюшка, ходи к нему сам, коли хочешь, а к нам его не води, нечего ему у нас делать…
— Что такое! Да говори, мама, пожалуйста, яснее, — сказал Александр Васильич, нетерпеливо останавливаясь перед матерью.
— А то… Ты разве, батюшка, не знаешь, на что он покушался? — спросила Ирина Васильевна, и лицо ее приняло какое-то испуганное, тревожное выражение.
Александр Васильич улыбнулся.
— Вон что ты, мама! Да мало ли кто на что покушался, — молвил он весело, — а теперь не покушается. Ты вон, пожалуй, сама же рассказывала, что я, когда был еще мальчуганом, покушался воровать у тебя, в пост, сливки из кладовой, так меня, по-твоему, и теперь в кладовую пускать нельзя? И теперь я, по-твоему, вор выхожу?
— Толкуй с тобой! Ты вот этак-то, батюшка, всегда и отделываешься ото всего, — заметила с неудовольствием Ирина Васильевна.
— Да ведь нельзя же две шкуры с одного вола драть. Меня за покушение украсть у тебя сливки ты поставила, я помню, в угол; ну, я отстоял, сколько следовало, и дело с концом. Не поставишь же ты меня теперь снова в угол за то же самое? Так и Варгунин. Ты говоришь, он покушался на что-то; ну, его за это вот и сослали в работы. Теперь он срок свой отработал, поселен здесь… Стало быть, нечего и поминать о прошлом. А иначе и житья бы на свете никому не было, — сказал Александр Васильич, смотря матери прямо в глаза.
— Какое же уж это, Санька, сравнение: то сливки, а то… чего уж ты, батюшка, выдумал опять! — как-то смущенно проговорила Ирина Васильевна, поправляя чепец на голове.
— Тут, видишь ли, мама, дело не в сливках, разумеется, а в том, что нехорошо попрекать человека тем, за что он уже раз понес наказание. Ведь человека для чего наказывают? Для того, конечно, чтоб он исправился. А как же он исправится, коли ты его к себе не пустишь, я не пущу, другой не пустит? Этак и самый смирный человек озлиться может, — ты подумай-ка об этом.
— Нельзя же, батюшка, из-за него да всех заставлять в петлю лезть…
— Да кто же тебя заставляет лезть в петлю, мама? Это совершенно от себя самой зависит. Ты помнишь, у нас, перед: моим отъездом, работник жил, — Иван, кажется, — сосланный сюда за убийство? Он у нас больше двух лет жил, и ты, я помню, очень его любила и жалела… — сказал Александр Васильич задумчиво.
— Так он-то, батюшка, по несчастью ведь… — слабо возразила Ирина Васильевна.
— А ты почем знаешь, что и Варгунин не по несчастью здесь? Ведь все по несчастью… — еще задумчивее ответил ей сын.
— Правду отец-то говорит, что с тобой, Санька, толковать, так прежде пообедать надо. А уж ты, батюшка, как ни рассуждай, а к нам его не води! — сказала старушка довольно решительно.
— Ты, мама, конечно, имеешь полное право распоряжаться у себя дома, как хочешь. Но я полагал, что если вы отдали мне вот эту комнату, то я могу принимать в ней, кого мне угодно. Теперь оказывается, что я пользуюсь ею не даром, а на таких условиях, которые дороже для меня всякой платы… Ну, что же делать, мы стеснять друг друга не будем: я перееду на квартиру, — не менее решительно произнес Александр Васильич.
Старушка вспыхнула вся и, не найдясь сразу, только растерянно как-то развела руками.
— Так это ты, Санька, хочешь нас с отцом-то на Варгунина какого-нибудь променять? — спросила она наконец, и голос ее дрогнул, а на глазах навернулись слезы.
Александру Васильичу, по-видимому, тоже не легко было в эту минуту; он хоть и пересилил себя, но голос его заметно дрожал, когда он отвечал матери:
— Ты, мама, прежде всего успокойся и выслушай меня хорошенько. Мне нет надобности уверять тебя, что я никогда и ни на кого вас не променяю, — ты сама очень хорошо это знаешь; по крайней мере тебе пора бы уж убедиться в этом: случаев ведь много было. Но пойми, что так же как у тебя есть потребность, чтоб тебе никто не мешал распоряжаться в своем уголку, и у меня есть точно такая же потребность. Ты посмотри-ка на меня хорошенько, пристальнее: я ведь уж не маленький, не ребенок. Ты рассуди: я прожил без вас десять лет, и в эти десять лет только я один — я сам — следил за собой, направлял себя. Из-за шести тысяч верст за советами к вам бегать не приходилось. В эти десять лет я знакомился с кем мне хотелось, принимал у себя кого хотел, и ты не скажешь… ты не в праве сказать, что недовольна мной, что должна краснеть за меня! Ты этого не можешь сказать… Как же ты требуешь, посуди сама, чтоб я отказался от такой привычки, которая всосалась мне в плоть и кровь и только вместе с ними может быть вырвана из меня?.. Неужели ты думаешь, что для меня не составило бы особенного удовольствия исполнить всякую твою просьбу… все, что только я могу сделать, не греша перед своими убеждениями? Помнишь, чего ты от меня хотела… чего ты требовала, когда я уезжал отсюда в университет? Ты хотела, чтобы я был честен прежде всего. И вот ты же теперь требуешь от меня, чтоб я отвернулся от такого же честного человека, как я сам, — да! я уверен в порядочности Варгунина, — и думаешь, что это было бы честно с моей стороны! Лучше уж нам жить врознь да в мире, чем ссориться поминутно из-за пустяков…