Ирина Васильевна плакала. Она бессильно как-то склонила свою седую голову, скрестив на груди руки.
— Полно, мама, не плачь, — продолжал через минуту уже спокойнее Светлов, ласкаясь к старушке, — нам ведь это не к особенному спеху. Мы об этом еще успеем потолковать, порассудить спокойнее; еще все может уладиться отлично…
— Чего тогда родные-то скажут, батюшка? Сколько лет, скажут, не видались с сыном… ждали, ждали… а он… — не договорила старушка и залилась слезами.
— Ну, мама, не до родных нам теперь, когда у нас самих в доме слезы… — тревожно и мягко сказал Александр Васильич, опустив голову на плечо матери. — Давно ли радости были, а вот уж и слезы… Напрасно приехал, значит? — спросил он тихо.
Ирина Васильевна улыбнулась сквозь слезы и молча, но горячо поцеловала сына в голову.
— Ведь вон ты какой ласковый, Санька, когда захочешь… — сказала она погодя, дав пройти волнению и слезам. — Вот то-то то, батюшка, и худо, что я на тебя и сердиться-то не могу хорошенько: посержусь-посержусь да опять и перестану. Какие вы нынче, право, стали молодые люди: не сговоришь с вами… Пускай уж он ходит, чего ли, этот, прости господи, косматый-то?.. — как бы вопросительно заметила старушка.
Александр Васильич поцеловал ее и успокоил. Но Ирина Васильевна даже и во все продолжение следующего дня не могла выбросить этого разговора из памяти.
Как бы то ни было, неудовольствие стариков Светловых на сына являлось еще понятным или объяснимым по крайней мере. Но уж совсем загадочно было в этом отношении поведение Оленьки, которая вдруг, при первом же семейном облачке, перешла на их сторону, отвернувшись, так сказать, от молодой светловской партии, хотя и должна бы была принадлежать к ней уже по одному естественному праву возраста; она в этом случае явилась живым контрастом Владимирки, стоявшего горой за брата. Неудовольствие Оленьки на Александра Васильича выражалось очень заметно. Правда, она и прежде, с самого приезда молодого человека, относилась к нему сдержанно-ласково; но теперь эта сдержанность перешла у ней в очевидную сухость, а подчас даже и в какое-то пренебрежительное обращение с ним. Никаких видимых причин на это не было. Александр Васильич вел себя с сестрой так же внимательно, как и с остальными членами семьи; первоначально он даже оказывал девушке некоторое предпочтение перед ними, проводя с ней целые вечера в своей комнате либо за чтением, либо за спорами. Но книги брата не нравились Оленьке, или, вернее сказать, не производили на нее ровно никакого впечатления: в одно ухо впустит и тотчас же выпустит в другое; его идеи казались ей дикими и, по меньшей мере, забавными; спорила она с ним всегда как-то неохотно, вяло, точно и спорить незачем было. Заметив это, Александр Васильич удивился и переменил тактику: стал спорить с сестрой только тогда, когда она сама начинала; читал с ней только при ясно выраженном на это желании с ее стороны. Светлов боялся, чтоб мысль, что он собирается учить ее, не отбила у ней на первых же порах охоты заниматься с ним, и потому в последнее время просто предоставил в ее распоряжение все свои книги, не указывая ни на одну с особенной рекомендацией. А книги все-таки не трогались с места; Оленька даже и не прикоснулась к ним, точно это были такие вещи, в которых она давно знала все наизусть, или такие, что о них и понятия иметь не стоило. Однако ж все это было своим чередом, и отсюда, по-видимому, отнюдь не могла вытекать причина ее неудовольствия на брата. Если в их отношениях и можно было найти нечто подобное тому, что обыкновенно называют размолвкой, то разве следующий случай. Светлов застал как-то сестру за чтением журнала «Pour tous»[6] — любимым развлечением Оленьки.
— Охота тебе, Оля, всякую дребедень читать, — сказал ей Александр Васильич, мельком взглянув на заглавие.
— А я уж три года читаю эту дребедень, — ответила она крайне обидчиво и сделав особенное ударение на словах «я» и «дребедень».
— Тем хуже для тебя, — заметил ей холодно брат и больше не сказал ни слова.
Она промолчала, очевидно, надувшись.
Но разве подобное ничтожное обстоятельство могло вызвать в Оленьке столь постоянное и такое серьезное неудовольствие на брата, какое он замечал за ней в последнее время? Может быть — нет, а может быть — и да. Вернее всего, что именно в этом-то ничтожном обстоятельстве и зародилось первое семечко того яблока раздора, которое встало впоследствии непроходимой стеной между ними. По всей вероятности, неудовольствие стариков Светловых на сына только дало Оленьке канву для разработки ее собственной неприязни к нему, доставило ей, так сказать, возможность иметь на эту неприязнь более приличные и осязательные, по ее мнению, причины. Девушка могла бы еще помириться с чем угодно в поступках и мнениях брата, но Александр Васильич наступил нечаянно на самое больное и, вместе с тем, самое дорогое ее место: он задел ее полуфранцузское воспитание, на которое она смотрела, как на верх совершенства. И вот Оленька еще упорнее принялась доканчивать это воспитание, не простив никогда брату его невольного промаха. Он и сам увидел это впоследствии, и сам спохватился, но уже тогда, когда дело было непоправимо.
В эти невеселые дни домашних размолвок и недомолвок Александр Васильич не раз, заглянув случайно в зеркало, вспоминал с улыбкой «уксус» дяди Соснина, и ему частенько-таки приходили в голову насмешливые слова старика, что «у семейной розы, шипов не оберешься»…
IIМАТВЕЙ НИКОЛАИЧ ВАРГУНИН
Прошла еще неделя.
Однажды, часов около восьми вечера, когда стариков Светловых не было дома, а молодой Светлов только что собрался куда-то идти и уже надевал в передней пальто, туда вошел, или, вернее сказать, вбежал, запыхавшись, мужчина огромного роста, в беспорядочно накинутом черном плаще. Это был именно Матвей Николаич Варгунин — тот самый, из-за которого Ирина Васильевна пролила так много слез недели за две перед этим.
— Кричите, батенька: победа! — замахал он руками Светлову, торопливо и небрежно сбрасывая на пол свой плащ.
— Победа! — закричал шутливо Светлов.
Они, смеясь, поздоровались и прошли в кабинет к Александру Васильичу.
— Дайте папироску, и пока я ее не выкурю, ни о чем меня не спрашивайте: часа два не курил! — заметил Варгунин хозяину, бесцеремонно растянувшись на его диване во весь свой исполинский рост.
Мы воспользуемся этой минутой и познакомимся с наружностью гостя. Варгунин, прежде всего, был как-то весь пропорционален в своих массивных частях. Оттого огромная, косматая голова его с первого взгляда нисколько не казалось огромной; только увидевши Матвея Николаича рядом с другим человеком, можно было усмотреть это качество во всей полноте. Небрежно зачесанные назад черные, с частой проседью, длинные волосы вились у него в беспорядке по плечам, рельефно оттеняя высокий, чрезвычайной белизны лоб, перерезанный над самыми бровями глубокой морщиной. Из-под этих тонких совершенно еще черных бровей задумчиво смотрели прелестные голубые глаза, удивительно сохранившие юношескую свежесть; выражение их было переменчиво и несколько странно: то в них проглядывала робкая, почти женственная мягкость, то гордость и отвага знающего себе цену мужчины. Но замечательнее всего была у Варгунина улыбка: такая же непостоянная, как и выражение глаз, она то чуть змеилась насмешливо где-то около скул, то до самых этих скул добродушно открывала широкий рот, окаймленный крупными, но очень красивыми и правильными губами. Вообще же наружность Матвея Николаича, оригинальная и привлекательная, представляла из себя смесь чего-то детски-простодушного с умным и сильным.
— Слушайте, Светлов, — сказал он вдруг, затянувшись в последний раз папироской, — сколько, вы говорите, платят в год вашему отцу за большой дом? Я позабыл.
— Двести пятьдесят рублей. А что? — отвечал Александр Васильич, не придавая, очевидно, никакого особенного значения вопросу Варгунина.
Тот улыбнулся своей широкой улыбкой.
— Видите, что это такое? — спросил он, вынимая из кармана толстую пачку денег и показывая ее Александру Васильичу.
— Деньги, разумеется, — сказал, спокойно улыбнувшись, Светлов.
— Это и слепой, батенька, скажет, что деньги. А я вам скажу, что это наша… или, лучше сказать, ваша… бесплатная школа! — торжественно проговорил Варгунин.
Светлов заметно изменился в лице и посмотрел на гостя таким взглядом, как будто хотел сказать: «Не грех вам шутить подобными вещами?»
— Да вы что, в самом деле! не верите? — сказал Матвей Николаич, потрясая ассигнациями.
— Но… — возразил было, покраснев, Александр Васильич.
— Теперь эта грамматическая частичка совершенно лишняя… Слушайте-ка, батенька, лучше! — быстро прервал его Варгунин, откидывая назад волосы движением головы. — Когда вы мне в прошлый раз сообщили план своей бесплатной школы, я тогда же вошел во вкус его, только промолчал: что попусту язык мозолить. Вы намекнули… или нет — что я! — вы просто соображали, что хорошо бы было, если б вам заработать поскорее столько деньжонок, чтоб иметь возможность переехать в большой дом, а здесь, во флигеле, устроить школу… так ли? Ну-с, хорошо-с. Денег этих вы еще не скоро дождетесь, а между тем мне припала охота примазаться к вам в компанию… Постойте, не перебивайте меня, — остановил Матвей Николаич Светлова, заметив, что тот собирается что-то сказать. — Припала, я говорю, и мне охота… А охота, батенька, дело великое. У меня самого таких денег, разумеется, не нашлось лишних. Ну-с, хорошо-с. Так вот-с я и обратился к одному… подходящему человечку… Да уберите, пожалуйста, с Вашего лица ненужные черты удивления! к подходящему человеку, говорю, обратился. Подходящий человек оказался не скот, что я и предполагал, впрочем: дал мне вот эти триста рублей на школу, — чувствуете? Стало быть, батенька, вам остается только переговорить со своими стариками, уломать их переехать в большой дом, а речь насчет убытков прикрыть двумястами пятьюдесятью рублями из этих денег. Теперь можете даже многоглагольствовать.