— Я не ребенок, мне не нужно утешений… — говорила она через минуту, уже улыбаясь. — Давай, чокнемся молочком!
Жилинская до краев налила в обе кружки сливок и одну подала Светлову.
— Настоящее — наше. Выпьем же за эти немногие нераздельные минуты! — сказала она ему, подняв высоко свою кружку.
— За настоящим идет будущее… — возразил он нерешительно.
Христина Казимировна гордо выпрямилась перед ним.
— За свое будущее отвечаю я сама! — пылко проговорила она, и глаза у ней опять засверкали.
Они чокнулись.
— Теперь, Кристи, ты, во всяком случае, должна выслушать меня… — сказал Александр Васильич, медленно ставя на стол опорожненную кружку. Он сел; она сделала то же.
— Мы ведь не дети с тобой, Кристи… и ты знаешь, за какой вещью какой следует результат… — продолжал Светлов. — Я никогда не женюсь…
— Мне нет нужды знать об этом! — вся вспыхнув, гордо перебила его Христина Казимировна.
— Нужно или не нужно тебе это знать, Кристи, — повторяю: я никогда не женюсь…
— Отчего?..
Она пристально и проницательно смотрела на него.
— Оттого…
Светлов не договорил и тихо забарабанил кончиком пальца по столу.
На те деньги, молодец,
Ты купи коня[20]. —
задумчиво и как бы про себя продекламировал он. Христина Казимировна вздрогнула.
— Послушай же меня, Кристи, — продолжал Александр Васильич через минуту общего тяжелого молчания, — я ведь уж не люблю тебя теперь той, навсегда для меня памятной глубокой и горячей любовью, которая одна — и только она одна! — могла бы дать мне право целовать тебя не братским поцелуем… Мне больно сказать это тебе… в особенности тебе… но… но я не буду принадлежать никогда даже и той, которую я, кажется, — быть может, сам того не замечая, — люблю теперь… Слушай, Кристи! Ты хорошо знаешь сама, как ты хороша; ты хорошо знаешь, что за тобой — все обаяние моего невозвратного прошлого… все лучшее мое за тобой… Поедем!
Светлов решительно встал.
Она зарыдала, но не пустила его.
. . . . . . . . . .
Медленной рысцой возвращались назад беговые саночки Христины Казимировны; ими правил уже Светлов, а она, крепко прижавшись к нему, лежала у него на плече. Бледная луна томно освещала ее еще более бледное лицо. По временам оно на минуту вспыхивало ярким румянцем, глаза лихорадочно загорались и потом неопределенно-задумчиво смотрели в снежную даль. Александр Васильич тоже был бледен, задумчив, но на лице его играл какой-то особенный мягкий свет. Они всю дорогу ехали молча, только под конец заговорила Христина Казимировна.
— Ты имел тогда право на все и ничего не взял… Лучше же поздно, чем никогда… А я все-таки не могу ни наговориться с тобой, ни насмотреться на тебя!.. — успокоительно шептала она Светлову, подъезжая к дому.
Казимир Антоныч и Варгунин давно уже поджидали их, не садясь одни за ужин, который роскошно был накрыт в маленькой, уютной столовой домика Жилинских. Когда Христина Казимировна вошла туда вместе с Светловым, старики жарко спорили о чем-то, сидя в двух противоположных углах — один на кресле, другой на диване.
Жилинская взяла было Александра Васильича за руку, сделала с ним два шага вперед, но потом, заметив, что он не понимает ее движения, быстро отдернула назад свою руку.
— Мы не обвенчаны, папка, да и никогда не будем обвенчаны, — с лихорадочной твердостью сказала она, одна подходя к отцу, — но мы теперь…
Христина Казимировна не договорила, и крупные слезы закапали у нее из глаз.
Светлов так и замер на месте, как ошеломленный.
Варгунин многозначительно посмотрел на всех, и начал медленно запускать правую руку в свои длинные, вьющиеся по плечам, волосы. На одну минуту в комнате стало так тихо, как будто бы в ней никого не было.
Старик Жилинский молча и величаво поднялся с кресел; ни один мускул не дрогнул у него на лице. Так же молча и величаво, твердым, неспешным шагом подошел он сперва к дочери, а потом к Светлову, обнял их и поцеловал каждого трижды в лоб.
— Уж это ваше дело… — сказал он им, наконец, с гордым спокойствием в голосе и во всей фигуре, — а мое — приказать подать шампанского, чтобы мы с старым коллегой могли от души выпить за ваше здоровье.
И старик, заложив руки в карманы, медленно-важно вышел из комнаты.
Подали шампанское; все чокнулись, обняли друг друта и сели за ужин. Если б не слишком резка была бледность Христины Казимировны, если б Светлов не так сильно краснел от времени до времени, то можно было бы подумать, что ровно ничего особенного не случилось с ними в этот роковой для них вечер. Казимир Антоныч и Варгунин, с своей стороны, употребляли все усилия, чтоб сделать непринужденной общую дружескую беседу. Особенно удалось это Матвею Николаичу, после того, как, обратившись к Светлову и чокнувшись с ним не в зачет, он сказал ему задушевно-весело:
— Эх, батенька! у меня опять начинают «чернеть кудри»…
Как только кончился ужин, старик Жилинский первый встал из-за стола и тотчас же подошел к дочери.
— Поди, поди скорее спать, моя милая девочка: тебе покой нужен, — как-то грустно, но нежно сказал он ей, напутствуя ее, по обыкновению, горячим поцелуем на сон грядущий.
Когда она ушла, Казимир Антоныч пригласил Александра Васильича в свой кабинет — «дымить», как он выразился.
— Да и ты не помешаешь нам нисколько, старый коллега, — обратился старик к Варгунину, заметив, что тот собирается уйти в отведенную ему вместе с дорожным товарищем комнату, дверь в которую вела из столовой.
Долго длилась беседа в кабинете Жилинского; много говорилось, много спорилось. Споры были горячи, шумны и искренни. Голос Варгунина раздавался чаще и слышнее всех остальных.
— Э, ба-тень-ка-а! Что тут долго думать да гадать!.. Тут действовать надо!.. — гремел он еще часу в четвертом утра.
Когда, уже на рассвете, Светлов вышел оттуда, на его спокойном лице не было ни малейшей тени…
IIIВЕЧОРКА У СТАРОСТЫ СЕМЕНА
На другой день, часов в десять утра, когда Жилинские с приезжими гостями сидели еще за чаем, в столовую их вошел видный мужик среднего роста, в черном верверетовом кафтане и в черных же плисовых штанах, которые щегольски были заткнуты за высокие голенища новеньких кунгурских сапогов, тщательно смазанных свечным салом. Вошедшему можно было дать, с виду, лет тридцать пять — не больше; в осанке и манерах его заметно обнаруживалась привычка распоряжаться, повелевать. Он был очень недурен собой: умные карие глаза бойко и прямо смотрели из-под несколько нависших, густых русых бровей, придавая всему лицу открытое и молодцеватое выражение, с оттенком того добродушного, затаенного лукавства, что так метко выражается у нас словами «себе на уме»; длинная, чуть-чуть рыжеватая, с редкой проседью борода почти совсем закрывала собой клинообразную полосу красной кумачной рубахи, открытую спереди воротом кафтана. Вошедший отвесил присутствующим общий, степенный поклон, с очевидным сознанием собственного достоинства.
— А! Здорово, Семен Ларионыч! Садись-ка да выпей с нами чайку. Что новенького скажешь? — весело проговорил старик Жилинский, вставая и здороваясь с ним, как с равным.
Казимир Антоныч подвинул к столу стоявшее поодаль кресло и несколько раз потрепал его рукой по подушке, любезно приглашая таким образом, нового гостя занять это место. Семен Ларионыч, прежде чем сесть, приятельски поздоровался с Варгуниным, деликантно прикоснулся концами толстых пальцев к руке Христины Казимировны и отдал особый, вежливый поклон Светлову, внимательно посмотрев на него сперва.
— Что же ты новенького-то нам, Семен Ларионыч, скажешь, а? — повторил Жилинский.
— Да каки у нас новости, Каземир Антоныч? Все, батюшка, по-старому. А я вот к тебе… и пуще, значит, к твоей барошне… хошь и не за большим делом, а все же усердная просьбица будет… — сказал Семен Ларионыч, осторожно садясь на указанное ему место и отдавая низкий поклон Христине Казимировне.
— Верно, заболел у тебя кто-нибудь? — спросила она, подавая ему стакан чаю.
— Заболеть-то, слава богу, никто не заболел, а я больше насчет баловства пришел: дедки наши сказывали вчерась, что Матвей Миколаич, мол, пожаловали сюды с гостем, — так вот вечорку хочем устроить у меня в избе; оно, может, хошь и тесновато маленько будет, а все же другой экой избы не найдешь здеся супротив моей. Вот и просим вас покорно пожаловать к нам ужо вечерком, — скромно пояснил Семен Ларионыч.
Он привстал на минуту и опять раскланялся.
— Ну что ж? Хорошее, хорошее дело. Спасибо! Придем, — сказал Жилинский за всех.
— А гостей у тебя много будет на вечорке? — осведомился Варгунин.
— Да как не быть! Уж постараемся для вас, Матвей Миколаич: девок да баб, что покрасивее — всех в избу сгоним, и молодцов тепериче, которые позабористее; а остальные наши робяты и на дворе попляшут, — не поскучают. Вестимо, всех в избу где загнать! — ответил, улыбаясь, Семен Ларионыч и одним богатырским глотком сразу отпил полстакана чаю.
— А дельцо-то вы свое, батенька… не отдумали? — снова спросил у него Варгунин.
— Где отдумать! Спасибо, еще дедки уговорили наших-то повременить: только твоей милости ведь и ждали. Завтре, об эту пору, во — какой, гляди, переполох тут пойдет!..
Семен Ларионыч выразительно мотнул головой.
— Да вот, молчи, вечерком ужо потолкуем, — прибавил он и новым богатырским глотком допил свой стакан.
— Какая же у тебя ко мне-то просьба? — полюбопытствовала Христина Казимировна.
— А к тебе особенная: чтоб ты, значит, не токмо что пожаловала, а и поплясала бы на вечорке, — добродушно рассмеялся Семен Ларионыч.
Он торопливо встал, поблагодарил за чай, сказал: — До повидания ужо! — и ушел.
Семен Ларионыч, или староста Семен, как называла его обыкновенно вся фабрика от мала до велика, был личность далеко не дюжинная. Выбранный в старосты «дедами», он едва ли не больше их самих пользовался значением в глазах фабричных, верно угадывая характер и потребности этой неугомонной вольницы. Про старосту Семена даже «деды» говаривали, когда бывали навеселе: «У эвтого мужика четыре глаза да по крайности шесть рук». Действительно, Семен Ларионыч представлял собою чистокровный тип сибирской сметливости и находчивости: во всякое дело, бывало, вступится