— Пропил, видно, старые-то… — едко заметил убежденный смотритель и пошел дальше.
Он завернул сперва на суконный завод: хоть бы один человек явился! — пустехонько; зашел на стеклянный — та же история; а между тем обычный час работ уже наступил, и даже прошло минут двадцать лишних. Обстоятельство это было особенно поразительно в отношении стеклянного завода: там всегда оставалось на ночь несколько человек дежурных рабочих, поддерживавших огонь плавильной печи, которая на одни сутки гасилась только раза два или три в месяц, перед начатием новой серии работ. Смотритель обыкновенно заглядывал сюда не каждую ночь, а изредка, больше для виду, во всем полагаясь на старосту; вчера он тоже не был здесь и теперь, к величайшему своему изумлению, нашел плавильную печь совершенно остывшей, даже без малейшего намека на ночную работу. Необходимо заметить, что директор держал этого господина в черном теле и на тугих вожжах; за право поживляться иногда малою толикой на счет заводов он подчинил его себе беспрекословно. Как и всегда бывает в подобных случаях, смотритель, разыгрывая, с одной стороны, роль верного директорского пса, с другой — являлся весьма убыточным паразитом в отношении рабочих; поэтому он не на шутку струсил теперь за свою оплошность и со всех ног кинулся к старосте.
Семен Ларионыч преспокойно сидел у себя на завалинке, беззаботно поколачивая в нее сучковатой палкой, всегда так магически созывавшей, бывало, фабричных на обычное заводское дело.
— Что ж ты не гонишь людей на работу? Али одурел со вчерашней-то вечорки? — крикнул на него впопыхах смотритель, почти прибежавший бегом.
— И сам не пойду и людей гнать не стану, — ответил староста убийственно холодным тоном, не допускавшим возражения.
Смотритель растерялся.
— Ведь они, мошенники этакие, плавильную погасили! Ты чего смотришь? — спросил он снова, не дав еще себе отчета в значении ответа старосты.
— Погашена, — знаю.
Семен Ларионыч был невозмутим, как и вчера.
— Так ты что же?.. — как-то глухо уже и будто машинально проговорил смотритель.
— Видишь — сижу, палкой балую…
«Жила» растерялся еще больше и, по-видимому, не знал, что сказать.
— П-шол за мной к директору! — крикнул он через минуту на всю улицу, выведенный из себя равнодушием старосты.
— Неспопутно; мне и тут ладно.
У смотрителя потемнело в глазах от досады и сознания своего начальнического бессилия.
— Ах вы… сволочь этакая! — проговорил он сквозь зубы.
Староста неторопливо поднялся с завалинки.
— Погляди-ко сюда, ваше благородие, — сказал он бесстрастно, — вишь ты эту палку, сколько на ней зубцов? Ежели я теперича этой самой палкой рожу тебе смажу… что будет? — знаешь?
И Семен Ларионыч, пристально посмотрев на собеседника, опять так же неторопливо присел на завалинку.
Смотритель как угорелый кинулся со всех ног к директору.
Оржеховский еще спал; ему, может быть, снились теперь те новые тысячи, которые отложит он в свой карман на будущий год, в ущерб казне и благосостоянию рабочих. По запертым ставням и наружной тишине в доме смотритель догадался, что начальство почивает и, не осмеливаясь тревожить его покоя, уселся в ожидании на одной из ступенек высокого крыльца; «жена… семеро детей…» — так и сквозило у него на лице. Этот человек вел жестокую борьбу за свое и их существование; на скольких заводах ни приходилось ему служить, везде он был только верной собакой и везде на его долю перепадали одни только крохи. В Ельцинской фабрике дела смотрителя пошли как будто лучше; правда, что он и здесь играл ту же самую жалкую роль, но зато на этом новом месте его беззастенчивая рука стала ощупывать иногда между крохами и целый лакомый кусок.
«А вот теперь и сменят, пожалуй, директора: опять кусай пальцы…» — безотрадно думалось ему.
Какой-то глухой, все более и более усиливающийся шум вывел смотрителя из глубокого, продолжительного забытья; он испуганно мотнул головой, вскочил на ноги и быстро поднялся до самой верхней ступеньки крыльца. Крыльцо вело со двора прямо во второй этаж и оканчивалось широкой площадкой перед входной дверью; оттуда, сверху, открывался просторный вид на улицу. Теперь, стоя на этой самой площадке и держась дрожащими руками за ее перила, смотритель был поражен необыкновенной, невиданной картиной: огромная толпа фабричных медленно подвигалась вдоль улицы по направлению к директорскому дому; разноцветные головные платки женщин оживляли до некоторой степени однообразный и сплошной серый тон дубленых полушубков; фабричные мальчишки густыми кучками юркали сзади. Всмотревшись в эту исполинскую волну голов, смотритель, хорошо знавший численность местного населения, не мог не прийти к тому ужасному выводу, что тут была поставлена на ноги буквально вся фабрика. Растерянный до отупения, он вдруг ни с того ни с сего опрометью кинулся вниз и со всего размаха запер отворенную им при входе калитку, как будто эта убогая дверца могла разыграть роль неприступной скалы в борьбе с надвигавшейся все более народной волной. Едва захлопнулась калитка, как из углового окна верхнего этажа высунулась в форточку черноволосая, курчавая голова директора в вышитой бисером ермолке, и его бледное, с неподвижно-холодными глазами лицо прямо уставилось на смотрителя, оторопело державшегося обеими руками за железный засов.
— Что у вас там опять?.. Что вы тут делаете? — недовольным тоном крикнул ему Оржеховский.
Из чуткого утреннего сна его именно и вывел отчаянный стук, наделанный смотрителем.
— Беда, Григорий Николаич: вся фабрика взбунтовалась! — доложил тот, выбежав на середину двора и подобострастно снимая фуражку.
Присутствие высшего начальства несколько ободрило его.
— Как «взбунтовалась»? Это еще что такое?.. это еще что за новости?!. — вспылил директор, хотя и слышавший шум, но не разобравший сначала, откуда он происходит, — и вдруг глаза его упали на громадную толпу, которая величаво подвигалась вперед, теперь в каких-нибудь саженях двадцати от него.
Несмотря на обычную бледность, лицо Оржеховского заметно побелело еще сильнее.
— Разбудить казаков!.. Всех разбудить! Чтоб лошади были мигом оседланы!.. и мне! Слышите? — скомандовал он смотрителю, и голова его в ту же минуту исчезла из форточки.
Конвой директора состоял из двенадцати конных казаков, живших на том же дворе в так называемой «конвойной», налево от крыльца; один из них — дежурный — спал постоянно в директорской кухне, в нижнем этаже дома. Смотритель разбудил сперва его и остальную прислугу, немилосердно постучав к ним в дверь, и потом уже кинулся в «конвойную». Минут через пять весь дом был поднят на ноги; прислуга обоего пола, как водится при всякой подобной внезапной суматохе, бесцельно шныряла теперь взад и вперед по двору, воображая, что уж и этим она кое-что делает; казаки торопливо седлали лошадей, отрывочно перебраниваясь между собою. Испуганный, должно быть, всей этой кутерьмой, какой-то гусь с криком выбежал, махая крыльями, на середину двора и с недоумением поводил во все стороны вытянутой, как палка, шеей. Неимоверно суетившийся смотритель нечаянно набежал на него, запнулся, сказал: — Тьфу ты, пропастина! — и кинулся наверх к директору.
Директорский дом выходил своим фасадом на небольшую площадь, примыкавшую справа к той самой улице, по которой двигался народ. Теперь это толпа занимала уже всю площадь, обратясь лицом к фасаду, «деды» и рядом с ними староста стояли впереди, отдельно, недалеко от окон нижнего этажа. Несмотря, однако ж, на близкое присутствие такой огромной толпы, шуму на этот раз не было слышно: она точно застыла в молчаливом упорном ожидании.
Оржеховский, в полковничьем мундире с густыми серебряными эполетами (которых — скажем в скобках — он не имел уже больше права носить, но которые берег, вероятно, для непредвиденных оказий, вроде сегодняшней), показался на минуту казакам с площадки крыльца.
— Совсем? — спросил он у них, очевидно, только для шику.
— Точно так, васкородие! — ответил ему за всех урядник.
— Сейчас же сесть на коней и… ждать моих приказаний! — распорядился директор и уж переступил было порог двери, как вдруг снова показался на площадке. — Пики, винтовки — все взять!.. зарядить!.. И лошадь мне! Жива! — громко скомандовал он.
Минуты через три казаки сидели уже на конях, вооруженные согласно приказанию; урядник держал за поводья оседланную директорскую лошадь. Еще через минуту Оржеховский, стоя перед дверью балкона, выходившего прямо на площадь, самоуверенно говорил смотрителю, рисуясь перед ним густыми эполетами:
— Я им покажу… бунтовать! Вот посмотрите, как они у меня осядут…
Он принял надменную позу и вышел на балкон.
При его появлении толпа на минуту заволновалась и вдруг снова утихла; густые эполеты только в эту первую минуту произвели на нее некоторое впечатление. Директору не привыкать было бросать смелый и нахальный взгляд в лицо подчиненному люду, но теперь, подавленный его количеством, он чувствовал, что может смотреть свободно только в пространство. Тем не менее, скользнув смущенно глазами по многочисленным головам толпы, Оржеховский заметил между ними Жилинского и Варгунина, одетых в фабричные полушубки. Он распознал бы, вероятно, между женщинами и Христину Казимировну, если б она не нарядилась так искусно в старенький деревенский костюм и не закрыла так сильно платком лица; только стоявшего с ней рядом и тоже одетого в полушубок Светлова не мог ни в каком случае узнать директор, ни разу не видев его до того времени.
Как бы то ни было, глава Ельцинской фабрики чувствовал себя в сильном смущении, когда «деды» и староста, выступив немного вперед, отвесили ему степенный поклон, слегка дотронувшись до шапок, между тем как остальная часть толпы недвижно стояла с покрытыми головами.
— Вы-ы… что?.. бунтовать вздумали! а? Шапки долой! — крикнул на нее грозно директор.
Толпа хоть бы шевельнулась.
— А-а! вы… пьянствовать! вы… начальству не повиноваться! Да я вас запорю… мерзавцев!! — опять закричал Оржеховский уже изо всей мочи.