ступках; напротив, эти жаркие увещания, по-видимому, еще больше подстрекнули мстительный инстинкт некоторых горячих голов.
— Чего с ним попусту-то валандаться! — кричали в толпе, окружавшей директора, — вали его, робяты, прямо в пролубь! Это дело вернее будет.
— Туда собаке и дорога! — резко подхватил кто-то.
И толпа, увлекаемая передней кучкой рабочих, сопровождавшей Оржеховского, ринулась было в сторону фабричной плотины, где действительно находилась узкая прорубь, откуда обыкновенно брали воду.
При этом неожиданном движении народа в Светлове внезапно проснулась вся его энергия. Александр Васильнч быстро отыскал глазами Варгунина, выразительно махнул ему белым платком и в один миг забежал вперед толпы.
— Стой на минуту, братцы! — с необычайной силой крикнул он разъяренной кучке рабочих, тащившей Оржеховского, и остановил ее движением широко распростертых рук. — Если вы только без согласия выборных тронете директора хоть пальцем, — мы с Матвеем Николаичем первые бросимся в прорубь. Так и знайте!
— Да! уж тогда не поминайте лихом… — решительно поддержал Светлова догнавший его Варгунин.
Толпа на минуту как будто опешила; она, очевидно, была поражена таким неожиданным оборотом дела. Оржеховский изумленно смотрел во все глаза на своего нечаянного защитника в полушубке. Наступило угрюмое молчание.
— Как же тут тепериче быть, робяты? Сказывайте… — надумался проговорить, наконец, один из главных зачинщиков буйства, нерешительно обернувшись назад.
Но Варгунин не дал ему дождаться ответа.
— Как знаете, так и делайте, а мы от своего слова не отступим, — еще решительнее сказал Матвей Николаич. — Пойдемте, батенька! — торжественно обратился он к Светлову, подавая ему руку.
Они быстро отделились от толпы и твердо зашагали рука об руку по направлению к плотине.
— Эй!.. Матвей Миколаич!.. По-олно… Воротитеся!.. — торопливо закричало им вслед несколько взволнованных голосов.
Варгунин остановился, слегка обернувшись.
— В сборную? — спросил он строго и холодно.
— В сборную, в сборную! — загудела разом толпа и в одну минуту изменила направление, хлынув по первоначальному пути.
— Молодец вы, батенька! Как это вам пришло в голову? — шепотом говорил Матвей Николаич Светлову, горячо пожимая ему руку и медленно поворачивая за толпой. — Без вас — прощай директор!
— Вряд ли бы деды допустили до этого? — как бы вопросительно заметил Александр Васильич.
— Да уж там они хоть допускай, хоть нет — все равно. Э, батенька! ведь и деды не застрахованы, коли народ захочет… — пояснил Варгунин и вдруг задумался.
Толпа между тем все быстрее и быстрее подвигалась вперед, и, наконец, передние ряды ее остановились против крыльца «сборной избы». Туда немедленно вошли сперва «деды», а за ними — староста и некоторые другие, более влиятельные, фабричные личности. Они совещались там не больше десяти минут, но Оржеховскому эти десять минут показались длиннее целых суток. К концу ожидания развязки ему даже сделалось дурно, и он только тогда очнулся, когда его, по распоряжению вернувшегося из «сборной» старосты, раздели и положили на скамью у ворот. Толпа на миг заволновалась — и вдруг замерла, притаила дыхание…
На глазах всей этой многолюдной толпы, нарушая только своими отчаянными криками ее угрюмое молчание, директор был наказан двадцатью ударами розог…
На Оржеховском, как говорится, лица не было, когда он встал с роковой скамейки; густая краска стыда покрывала его вспотевшие щеки, зубы были лихорадочно стиснуты, а руки в бессильной злобе сжимались в кулаки. Ни за что в мире не поднял бы он теперь глаз на эту, обсчитанную им и так позорно наказавшую его, толпу! Она, действительно, и теперь стояла выше директора: ни во время наказания, ни после Оржеховский не услыхал от нее ни одной шутки, ни одной неприличной выходки, между тем как сам он постоянно острил, наказывая других. Толпа ограничилась тем, что молча проводила его обратно до дому.
Здесь, в какие-нибудь два часа времени, все имущество директора, за исключением казенной мебели да известного револьвера, было под личным надзором старосты осторожно запаковано фабричными в тюки и сложено на три парные подводы, заранее приготовленные; впереди их стоял во дворе собственный возок Оржеховского, запряженный тройкой. Пока шли в доме все эти приготовления к отъезду директора, «деды» потребовали от него, чтоб он на каждую дверь, за которой хранилось какое-либо имущество казны, наложил воском казенную и именную печати. Оржеховский на этот раз повиновался, как ребенок; безучастно понурив свою совсем сбитую с толку голову, он шел везде, куда ему указывали выборные. Таким образом сперва были опечатаны директорский дом и оба завода, а потом — все остальное. Когда и эти формальности кончились, староста распорядился, чтоб на каждую из трех подвод уселось по казаку, и послал сказать директору, что «задержки больше нету».
— Лошади, смотри, даны вам казенные, — громко обратился в заключение Семен Ларионыч к уряднику, сидевшему уже на облучке возка, — чтоб в целости, значит, были доставлены обратно, а не то — сами за них и ответите…
Староста вдруг остановился и, понизив до шепота свой голос, стал торопливо говорить что-то уряднику, который в ответ только кивал ему согласливо головой.
Наконец показался директор. Непримиримая злоба сверкала в его опущенных глазах, когда он, не проронив ни слова, садился в свой экипаж. Толпа так же молча, но как-то внушительно смотрела на него несколькими сотнями зорких глаз. Семен Ларионыч, степенно перекрестясь, взял под уздцы тройку, осторожно вывел ее за ворота и пробежал с ней рядом несколько шагов по улице.
— Вали тепериче с богом! — крикнул он уряднику, пуская лошадей и отскочив в сторону.
Тропка быстро помчалась.
— Счастливо оставаться! — не оборачиваясь, успел закричать Оржеховский толпе своим резким, металлическим голосом.
Глубокий сарказм, злоба и ненависть явственно дрожали в этом последнем приветствии директора.
Когда отъехала последняя подвода, народ несколько минут оставался еще на месте, молчаливо следя за удалявшимися экипажами и, только потеряв их из виду, стал медленно, будто нехотя, расходиться. Опять образовались отдельные группы; слышался спор, шли толки. Какой-то фабричный парень отыскал во дворе директорского дома метлу и торопливо, с самым серьезным видом, замел на снегу свежие следы начальнического отступления.
Несмотря, однако ж, на отсутствие директора, фабрика всю остальную часть дня вела себя самым приличным образом, хотя и не принималась за работу. Вечер прошел так же тихо: нигде не затевалось вечорки, даже не видно было, против обыкновения, ни одного пьяного на улицах; напротив, все это время на лицах рабочих лежала какая-то сосредоточенная озабоченность, крепкая сдержанная дума. «Деды» почти не выходили из «сборной»; староста Семен, вооружась своей сучковатой палкой, поминутно заглядывал то туда, то сюда, горячо толковал с молодыми парнями и, видимо, предупреждал их о чем-то. Самый ловкий из этих парней был командирован, на собственной «сорви-голова лошадке» Семена Ларионыча, верст за пять от деревни — стеречь дорогу в город; тройка таких же лихих лошадей стояла во дворе старосты, готовая пуститься в путь по первому его приказу. Словом — по всему заметно было, что в фабрике ждали чего-то необыкновенного.
Почти в самую полночь, или много что несколькими минутами позднее, когда Жилинские с гостями только что встали из-за ужина, все еще толкуя о происшествиях сегодняшнего утра, — в столовую к ним торопливо вошел староста Семен, весь красный и, очевидно, сильно встревоженный.
— Рота идет!., версты за три отседа… с жандарским… — объявил он, едва переводя дух.
Присутствующие многозначительно переглянулись, но в первую минуту никто не проронил ни слова.
— Так и есть! Так я и думал! — отозвался, наконец, Казимир Антоныч, досадливо потерев рукой лоб.
— Скорехонько собрались! — заметил саркастически Варгунин и улыбнулся, но как-то тревожно.
— Тепериче вот какое дело, — сказал Семен Ларионыч, обращаясь к Жилинскому и отирая с лица пот, — тут, у самого твоего крылечка, троечка стоит… лихая, — так надо вам всем айда отсюда поскорее… Время тепериче нельзя проволочить ни минуты… Собирайтесь!
— Я никогда ни от кого не бегал! — величаво проговорил Жилинский, — и моя дочь тоже.
— Да и мы останемся, — твердо сказал Светлов, посмотрев на Варгунина.
— Разумеется, батенька, останемся, — подтвердил Матвей Николаич.
Староста нетерпеливо и как-то досадливо махнул левой рукой.
— Да ты не артачься, Каземир Антоныч, — опять обратился он к Жилинскому, — я не о тебе хлопочу, а о своих… о своей шкуре… Ежели вас тепериче здесь накроют — нам же хуже будет; скажут: не своим, значит, умом орудовали дело… Одни-то мы еще так и сяк разделаемся, а уж как с вами-то застанут — пропадай голова! Ты тепериче рассуди: у нас уж это все уговорено между своими, как быть надо. Коли что пронюхают, — скажем, что, мол, к тебе точно приезжали гости и, значит, из любопытства вы все ходили смотреть, как наши у дилехторского дома выстаивали, а опосля, мол, надо быть, испужались, что и их робяты наши изобидеть могут, да и дали лыжи в город… Понимаешь? Уж эту мы механику начисто подведем… А коли вы тепериче останетесь тут — значит, мол, не боялись, снюхались с фабришными… Я тебе, ей-богу, дело говорю!
Жилинский стоял в нерешительности.
— Да так ли это, полно, Семен Ларионыч? — спросил он несколько подозрительно.
— Да уж так… Я тебе говорю: уезжайте! — убедительно продолжал упрашивать староста. — Тепериче… и нам нельзя тоже остаться без руки в городе: ваши-то золотые головы нам еще там не раз пригодятся… А насчет имущества — ты не хлопочи: все будет цело, как есть… за все буду сам в ответе. Ты ведь меня знаешь не первый год: у меня тоже в мошне-то, поди, лежит чего-нибудь…
— Если ты, Семен Ларионыч, действительно говоришь правду, если точно ваша польза требует, чтоб мы все уехали отсюда, — тогда, разумеется, нечего и толковать: я готов! — согласился Жилинский.