В дверь неожиданно постучали. Лиззи посмотрела на Агнес, перемазавшую свой ротик густым желтком. Она стерла его, пряча улику. Лиззи знала, что дверь не заперта, она никогда не запиралась. Площадка у них была хорошая – одни паписты. Вероятно, в дверь стучал кто-то совсем чужой. Лиззи остановилась у зеркала в коридоре, попыталась хоть как-то оживить прическу. Она в уме перебрала список долгов, прикинула, каковы их финансовые возможности. Она еще раз окинула взглядом пустые полки на кухне и, ощущая себя в полной безопасности, открыла входную дверь.
Зеленовато-синий свет, льющийся сквозь окно на лестничной площадке, оседал на нем, как мелкая пыль. Человек ничего не сказал. По его лицу гуляла полуулыбка, когда он скинул мешок с плеча – высокий, тяжелый хлопковый мешок, набитый какими-то вещами так, что мог стоять сам по себе и доходил ей почти до переносицы. Она не знала, почему сказала то, что сказала. Может быть, ничего другого ей не пришло в голову.
– Только чтоб без грязной одежды в мешке.
Он рассмеялся, и впоследствии она была благодарна ему за это: он только посмеялся над ней и не позволил смущению украсть радость этого дня.
– Я могу войти? – Он снял с головы пилотку.
У нее было странное чувство, будто она никак не может вспомнить, кто этот незнакомец. Лицо у него не отличалось от лиц, какие можно увидеть на Ройстон-роуд, и встреть она его на улице, не узнала бы и ответила ему на кивок просто из вежливости. И все же Лиззи отступила в коридор, и незнакомец перешагнул через порог. Он втащил за собой тяжелый холщовый мешок и закрыл дверь. Он складывал и разворачивал свою пилотку, когда увидел глаза, смотрящие на него из-за стола.
– Это она?
Лиззи смогла только кивнуть. Когда он видел ее в последний раз, она была розовенькая, как свиная рулька, и завернута в расшитое руками бабушки Кэмпбелл одеяло. Конечно, ему присылали фотографии крещения и пасхальные открытки, но это не то, что видеть вживую. Он тогда словно впервые увидел ее собственными глазами. Его взгляд пожирал густые черные волосы, прозрачные зеленые глаза, а самое главное – пухленькие ножки. Вулли опустился на колени, он плакал неспешными слезами облегчения оттого, что видит перед собой счастливого и здорового ребенка. Он открыл горловину своего мешка и очень осторожно вытащил оттуда красивую куклу, завернутую в расписанную вручную ткань, яркие разноцветные чудеса появлялись одно за другим, ленточки, расшитые бисером, из Африки и крохотные бумажные крестики из Италии. Дешевые сладости в полосатых обертках и еще куколки, все – разных цветов и форм. Таких оттенков кожи и разрезов глаз Лиззи в жизни не видела. Агнес брала все, что Вулли выкладывал перед ней, наконец, вещи стали падать из ее рук. Агнес прильнула к его коленям и принялась перебирать это богатство, а он зарылся носом в корону ее волос, упиваясь ее сладкой мыльной свежестью.
Вулли стоял на коленях, а Лиззи легонько прикасалась к нему, так легонько, что почти и не прикасалась. Его шея стала медово-коричневой – она прежде не встречала такого золотистого оттенка, напоминающего подгоревшую сливочную помадку. Она видела его кожу на спине и чуть ниже воротника, видела, как цвет ее резко меняется с этого солнечного загара на здоровый золотистый тон. Она нежным взглядом рассматривала завиток его волос за ухом; его светло-каштановые волосы не были напомажены и казались такими живыми от пребывания на солнце, такими новыми от кончиков до корней, что она их не узнала, не узнала и его самого. Она недоумевала, куда подевались его прямые черные волосы, которые она знала и любила. Она пропустила его роскошные пряди сквозь свои пальцы, а потом дернула их, дернула сильно.
И тогда Вулли посмотрел на нее. Он закрыл один глаз и улыбнулся своей кривоватой улыбкой. Он был живой. Он вернулся домой.
Газеты ничего не сообщали; она просматривала их каждый день, иногда два раза, иногда – десять. Возвращаясь из больницы, она отправлялась в коммунальный сортир на заднем дворе, садилась на теплый унитаз и читала газету, которую там иногда оставлял мистер Девлин. В газетах писали о том, что одержали великую победу в Северной Африке, но еще они сообщали о многих сыновьях из Глазго, Инвернесса и Эдинбурга, которые полегли на полях сражений и никогда не вернутся домой. Длинные, длинные списки имен. Даже эти крохотные улочки Джермистона понесли немалые потери. Казалось, каждую неделю семьи возвращались домой из церкви, где они молились о своих погибших сыновьях. Их было столько, что она счет потеряла. Мистер Голди, молодой Дейви Аллан, братья Коттрелл, которым было всего двадцать два и двадцать три и которые оставили сиротами семерых детей на двоих.
Все эти несчастные солдаты один за другим были объявлены мертвыми, а про Вулли не говорилось ни слова. Она сказала своей матери Изобел, что это дает ей надежду, но Изобел прожила долгую и нелегкую жизнь, а потому обняла свою младшую дочь и сказала, чтобы Лиззи оставила надежду, посвятила себя делам насущным: своему новорожденному ребенку, своей подработке, мыслям о том, как прокормить двоих. «Кто надеется, у того жизнь не клеится», – сказала Изобел.
Ничто из этого теперь не имело значения. Вулли Кэмпбелл вернулся, и Лиззи двигалась по комнате, еще даже не понимая, зачем она двигается. Со двора доносились счастливые голоса, она слышала, что они напевают его имя, и знала: вскоре они придут за ним. Она схватила Агнес на руки и отнесла в шкаф для сушки белья. Она приподняла часть полотенец в стопке и вытащила спрятанную среди них жестяную коробку из-под печенья, тихонько открыла ее, и воздух насытился сладким ароматом бисквитного кекса. На полке лежал также жирный окорок, и Лиззи оторвала кусок от кости. Она поставила на колени Агнес коробку с кексом, сунула ей в руки по куску жирного мяса.
– Мамочке надо, чтобы ты тут немного посидела. – С этим словами она прикрыла дверь шкафа, оставив дочь внутри.
Они придут за ним.
Лиззи быстро стащила с себя нижнее белье, она не целовала его, она еще не заключала его в свои объятия. Всего этого было бы недостаточно, чтобы заполнить ту пустоту, которую она ощущала внутри. Она согнулась пополам у спинки деревянного кресла, ухватилась для надежности за подлокотники. Она почувствовала его присутствие сзади, поначалу малозаметное, он словно всего лишь шел за ней по улице, но потом он прикоснулся к ней, поцеловал затылок, и она почувствовала, как он грубо вошел в нее. Она видела его загорелые руки, его незнакомые пальцы, обхватившие ее бледные предплечья. Поначалу он двигался медленно, потом – быстрее, а вскоре он прижался к ней, накрыв собой, будто одеялом, словно они были одно существо.
Они придут за ним.
Он пахнул как-то иначе – не так, как она помнила. От его волос исходил резкий запах перезрелого апельсина, а его дыхание, хотя и приятное, пахло патокой сильнее, чем ей хотелось бы. Лиззи повернула назад голову, посмотрела на него – его глаза были открыты и сосредоточенно смотрели на нее, и она точно знала: это он. Этот зеленый и медный цвет, цвет золотистого солнца, пробивающегося сквозь густую буковую крону, оставался прежним.
Когда-то, еще до появления Агнес, Вулли возил ее с пересадкой на трех автобусах в выставочный центр[78]. Она никогда прежде не была в таком грандиозном здании и потому робела, идя за ним по этим великолепным залам. Ей казалось, что ее туфли стучат слишком громко, скрипят слишком сильно, а подол ее хорошего платья слишком низко торчит из-под пальто. Вулли не обращал внимания. Он своим мощными руками раздвигал перед ней скопления людей. Он вел себя так, будто имел такое же право находиться здесь, как и любой доктор с Байрс-роуд[79]. Он только потом признался ей, что узнал об этом шикарном месте лишь потому, что ремонтировал черепицу на его крыше.
День выдался редкостный. На вершине лестницы из песчаника была выставлена картина – прекрасная картина маслом: буковая рощица на берегу неторопливой реки, усеянном осенними дикими цветами, еще золотистыми и темно-коричневыми. Вулли тогда улыбался ей, и она напрочь забыла о своем церковном платье. Крапинки на его радужке были того же цвета, что она видела на картине – тот же цвет увядшей зелени неубранного сена и сочный коричневый цвет марала. Теперь, когда она искала в этих глазах любимого человека, она знала: зелень на картине осталась прежней, хотя рама, в которую поместили картину, немного изменилась.
Раздался тихий звук. Она забыла. Как она могла забыть, когда ночей не спала, думая об этом?
Вулли перестал двигаться. Он выпрямился и уставился в угол, словно увидел что-то приближающееся издалека, что-то такое, что ему не понравилось. Лиззи почувствовала, что он вышел из нее. Он оправил свои форменные брюки и теперь шел к дальнему углу. Он шел на цыпочках, широко раскрыв ладони, словно то, что пряталось там, могло испугаться и попытаться проскочить мимо него. Младенец снова закричал. Он заскулил, когда Вулли задернул занавеску, закрывавшую люльку.
Она никогда не забудет этого выражения на его лице. Он смотрел на нее поверх широкого плеча, когда входная дверь наконец подалась. Никому и в голову не пришло стучать. Раздались шаги и приветственные выкрики, когда профсоюзные активисты с женами вошли в дом, неся тарелки с сэндвичами и четвертинки «Маккинли»[80]. Ей едва хватило времени, чтобы отпустить подлокотники кресла и выпрямиться, прежде чем были вскрыты первые банки сладкого стаута. Он изображал радость, обнимая друзей, но при этом не сводил своих зеленых и янтарных глаз с ее лица. А она только и могла, что одними губами кричать ему через головы незваных гостей: «Прости меня».
Позднее, еще до ухода последних поздравителей, они задернули плотную штору и забрались в кровать, установленную в нишу. Он сказал, что устал, но Лиззи чувствовала пьяный жар, исходящий от него, лежащего рядом с ней. Она не знала, горит ли таким же образом от стыда и ее кожа. Они не разговаривали. Они лежали, не прикасаясь друг к другу, и ей казалось, что он теперь дальше от нее, чем когда воевал в Египте.