Когда она проснулась утром, на нем уже был его хороший шерстяной костюм. Брюки ему теперь стали широковаты и выглядели немного старомодно, и она видела, что пиджак висит на нем свободнее, чем прежде. Он нашел ее тайные консервы со свининой, припрятанный окорок и остатки кекса, который дал ей бакалейщик. Он пытался накормить дочку поджаренной свининой, и каждый раз, когда она отказывалась, он смеялся и давал ей откусить немного кекса.
Ей не хотелось видеть его с этой грязной едой. Она могла себе представить мистера Килфизера, кривоногого бакалейщика, но не могла точно вспомнить, как все началось, потому что это тщательно скрывалось. Может быть, началось все с нескольких лишних яиц? Чуть больше, чем полагалось по продовольственной книжке? Или это была лишняя хлебная горбушка? Как она может рассказать об этом Вулли?
Ребенок, еще один мальчик Килфизера, тихонько гулил сам с собой в уголке. Вулли сидел спиной к младенцу, словно его там и не было.
Когда она вышла из-за шторы, Вулли поднялся, не глядя на нее. Он застегнул на себе пиджак, поцеловал на прощание Агнес, потом вытащил из старой коляски стопку выглаженных пеленок. Лиззи смотрела, как он достает из люльки младенца. Розовая ручка мальчика потянулась к Вулли, будто ребенок знал тот глубокий колодец доброты, из которого выпрыгнул Вулли Кэмпбелл, и доверял ему. Лиззи смотрела, как Вулли положил младенца в дорогую коляску, нежно подоткнул ему под подбородок вязаное одеяло, потом повернулся к двери.
Что-то заставило ее сделать шаг вперед. Она взялась за ручку коляски.
– Ты куда?
– Ухожу.
– Ты вернешься?
– Конечно. – Ее вопрос словно удивил его.
Она чувствовала, что если заплачет, то не сможет остановиться. Лиззи отпустила ручку коляски.
– Прости меня, – прошептала она. – Я получала немного мяса. Мы хорошо питались. Я не знала. Я. Я не знала, вернешься ли ты когда-нибудь.
– Я знаю, – только и сказал он.
Она заговорила умоляющим голосом.
– Когда я поняла, я аспирин горстями глотала. Но было… Было уже поздно.
– Мне это не обязательно знать, Лиззи.
Он взял ее лицо в ладони и поцеловал. Это был его первый поцелуй, после того как он поцеловал ее на площади Святого Еноха в день отъезда. Она ни разу не позволила мистеру Килфизеру поцеловать ее, она чувствовала, что должна сказать мужу об этом.
– Извини, что меня так долго не было, – сказал он и покатил коляску с чужим ребенком на улицу, в это теплое весеннее утро.
Это был самый долгий день в ее жизни.
Вулли вернулся еще до того, как зажглись уличные фонари. Лиззи весь день просидела у окна, и о том, что он возвращается по Сарацин-стрит[81], она узнала по его свисту. Миссис Делвин сказала ей потом, что он напугал ее, потому что сначала она подумала, это какой-то индеец, такой он был темный и золотистый. Потом она сказала, что он, поднимаясь по лестнице, пел и раскачивался на перилах – ну просто как Фред Астер[82].
Он вошел без коляски, без одеяла, без чужого мальчика. Он подхватил на руки свою девочку, и Лиззи почувствовала исходящий от него запах прохладного свежего воздуха, словно от далеких бескрайних полей.
Вулли с аппетитом пообедал, съел две большие миски горохового супа, густо заправленного сливками и соленого от нарезанной баранины. Лиззи не могла ему сказать, откуда взялась эта еда, чем она заплатила за нее, и когда он ни о чем таком не спросил, ей стало легче на душе.
Тем вечером, прижимаясь к нему за шторой, она погладила густые волосы на его руке и спросила, где мальчик.
Вулли покрепче обнял ее, посмотрел на нее своими глазами в крапинку и сказал только:
– Какой мальчик?
Шестнадцать
Агнес думала о том, что ей рассказала мать, она постоянно думала об этом в дни, предшествовавшие смерти отца. Рак легких в конечном счете забрал его. Он хрипел до самого конца.
Вулли Кэмпбелла похоронили в дождливый мартовский день на пологом склоне в дальней части Ламбхиллского кладбища. В те дни Агнес, когда оставалась трезвой, плакала по отцу. Потом она плакала по себе, завидуя матери, которую Вулли любил так, как Шаг никогда не любил ее саму.
Когда она напивалась, то звонила матери и донимала старуху тем, что та испортила ее воспоминания об отце. Что же это за человек, который уносит из дома ребенка, и тот просто исчезает? Потом, через месяц после смерти отца, умерла и ее мать, и не осталось никого, кому она могла бы выплакаться.
Элизабет Кэтрин Кэмпбелл умерла в тапочках.
Когда Агнес упросила диспетчера прислать за ней такси в Питхед и отвезти в больницу, Лиззи уже полтора часа как была с ангелами. В расстроенных чувствах Агнес вышла из дома и пошла по середине пустынной Пит-роуд навстречу такси. Увидев свет фар, она бросилась перед машиной прямо в дорожную пыль.
Когда Агнес приехала в больницу, полиция сказала ей, что водитель автобуса совершенно подавлен. «Он хороший человек, – сказали они, – много лет безупречно служил корпорации». Просто он никак не ожидал, что старуха вдруг ни с того ни с сего сойдет с тротуара. Он никак не хотел ее убивать, но теперь, когда он вспоминает случившееся, он думает, что она сама вознамерилась убить себя. Так они сказали.
Агнес знала, что констебли из-под козырьков своих фуражек оглядывают всю ее пьяную суть, словно эта пропащая женщина могла любую мать свести в могилу. Их холодные глаза и теплые слова никак не согласовались друг с другом. «Такое случается довольно часто», – сказали они потом, словно Лиззи сама выбрала этот трусливый способ покончить с жизнью. Ее мать никогда бы этого не сделала. Она была хорошей католичкой. Уж Агнес-то знала.
Позднее на этой неделе, когда похоронная контора наконец отпустила Лиззи, Агнес выставила тело для прощания в спальне матери. Лик помог ей поднять двойную кровать и поставить ее на попа к стене, чтобы освободить место для козел и небольшого гроба. Их матрас тоже стоял, закрепленный ремнями, и она знала: он уже никогда не вернется на кровать. Она достала белую простыню из бельевого шкафа и накрыла ею матрас, словно он был призраком хороших воспоминаний, теперь умерших. Она и месяца не оплакивала отца, как уже стояла в ногах мертвой матери. Ее кости в голос кричали о выпивке.
Агнес сидела в одиночестве рядом с открытым гробом Лиззи. Она убрала волосы под самую темную из своих косынок и надела уже второй раз за месяц черное вязаное платье. В сайтхиллской квартире для нее больше не осталось хороших воспоминаний. Сначала ушел отец, потом мать. На этот раз она не стала класть на ковер в прихожей картон – пусть провожающие покойную изгваздают его.
Лиззи в гробу казалась совсем крохотной. В похоронной конторе наложили густой грим на раны на ее лбу, спрятали ее искалеченные руки под декоративной полосой шелка. Агнес уложила в гроб материнскую Библию и прикрепила к шелку ее медальон святого Иуды. На этом отношения ее матери с церковью заканчивались.
Агнес попросила одеть Лиззи в ее оливковый воскресный костюм и покрасить ей волосы у корней. В похоронной конторе ее попросили принести какую-нибудь материнскую шляпку, чтобы прикрыть раны на голове, а она показала им фотографию, как уложить локоны Лиззи в тугие розеточки и как они должны обрамлять ее лицо. Гример постарался придать ей умиротворенное выражение, но в восковом лице с трудом угадывалась истинная Лиззи. На ее щеках не было того счастливого оттенка, как не было и легкого розового отблеска на кончике ее маленького носа. Агнес тогда поцеловала ее. Она, плача, просила у матери прощения.
Исчерпав запас слез, она сидела с прямой спиной и слушала жужжание телевизора в соседней квартире. Она сняла последнюю пару своих незаложенных в ломбард сережек и нежно вставила их в мочки материнских ушей.
– Я знаю, они разные. – Она обвила тугую кудряшку вокруг левой серьги. – По крайней мере, папа от души посмеется, увидев тебя.
Ее руки выправили большую оловянную брошь на Лиззи – красивый оттиск, изображающий Деву Марию с Младенцем, – которую Нэн Фланнигэн привезла из Лурда[83].
– Бедняжка Нэн. Ей бы получше за тобой приглядывать, – выдохнула она. – Зачем же тебе понадобилось совершать такую глупость?
Агнес плюнула на комок туалетной бумаги и потерла лицо Лиззи там, где проступали скуловые кости. Плотный слой грима каким был, таким и остался.
– Я в этот раз собиралась приготовить сэндвичи из консервированного лосося вместо сырных. Ничего? Мне не понравилось, как затвердели по краям папины сэндвичи, простояв целый день. Я видела, как эти неблагодарные закатывают глаза. Видела я, как эта нахальная Анна О’Ханна выпячивала губы. Я даже слышала, как Долли сказала своему Джону: «Все люди из Донегола, и ни одного кусочка мяса на хлеб».
Агнес вытащила свою яркую губную помаду, провела ею по тонким губам матери. Нанеся немного помады на большой палец, она наложила капельку «румян» на впавшие щеки. Она хотела выровнять изумрудно-зеленую шляпку на Лиззи, но побоялась прикасаться к ее затылку, а потому только аккуратно подправила рыжеватые кудряшки на ее макушке кончиком расчески с длинными зубчиками.
– Ну, вот – немного жизни у тебя на щеках, и ты уже выглядишь получше. – Слова застревали в ее горле.
Агнес оставалась рядом с матерью всю ночь. Влажным апрельским утром они опустили гроб Лиззи на гроб ее мужа. Могила оказалась затоплена, и, прежде чем поставить гроб с телом Лиззи на крышку гроба Вулли, воду откачали.
После похорон Агнес завернула сэндвичи в бумажные полотенца и трижды отправляла Шагги обойти комнату, пока черные сумочки не переполнились и не стали источать ароматы горячего лосося и масла. Даже когда люди отказывались, Агнес снова и снова посылала Шагги с красивыми тарелочками, нагруженными толстыми кусками мяса.
Когда они добрались домой после поминок, было уже темно. Шахтерские жены все еще опирались на просевшие калитки, пользуясь короткой паузой между дождями. Она была трезва – опасалась, что мать наблюдает за ней, но теперь, стоя у Лика над душой, она позволила янтарной сладости «Спешиал Брю» напитать ее сердце.