Еще их нет…
Лет до 14-ти обо мне можно было сказать одно: дурнушка. Мама моя была строгих моральных правил и не одобряла легкомысленную детскую моду с короткими платьями на завышенной кокетке, из-под которых виднелись коленки. И чем старше я становилась, тем мера ее строгости усиливалась. В подростковом возрасте она одевала меня по взрослому образцу, а когда я сопротивлялась, то объясняла, что покупает и шьем одежды на вырост. Мои платья были отрезные в талии с юбкой клиньями и имели длину ниже колен. На все сезоны бабушка Саша шила их из штапеля, на резинках в поясе и рукавах. Видимо, уже тогда у меня были проблемы со здоровьем, так как эти резинки мешали дышать. После первой же стирки я их вынимала и выбрасывала, мотивируя тем, что они мешают утюжению. Если недостатки кроя бабушка скрывала за драпирующим эффектом, достигаемым за счет этих резинок, то можно представить, как выглядели платья без них: низ юбки становился неровным и перекошенным, срезы рукавов — волнистыми. Вместо теплых вязаных кофт я носила дамские жакеты, перешитые из маминых девичьих костюмов. А зимнюю обувь заменяли клееные резиновые сапоги типа бахил, бесформенные и страшненькие.
Редко мне перепадала готовая одежда, хорошо сидящая на фигурке. Например, в какой-то особенно удачный и дружный период нашей жизни, году в 1954–1955, мама купила всем нам, и себе в том числе, одинаковые трикотажные свитера в клетку, с густым начесом, теплые, добротные, застегивающиеся у горловины на молнию. Себе и папе — сдержанных серо-бежевых оттенков, а нам, детям, более яркие. К сожалению, я быстро из него выросла, и больше никогда и ни на ком не видела таких. Еще помню, как она впервые одела всех в войлочные комнатные туфли. Мне достались оранжевого цвета, аккуратненькие по фасону. Я на них не могла насмотреться, так они ладно сидели на ножке. Даже хотелось в них ходить на люди.
Конечно, видя, что другие девочки одеты лучше, я зажималась, избегала людей и уклонялась от общения с подругами, считая себя просто огородным пугалом. К тому же у меня была большая голова, которую хотелось спрятать под волосы, а мама не разрешала остригаться и зачесывала меня гладко, выставляя эту голову напоказ во всей красе.
Ну какие могли быть мальчики или амуры?
И все же однажды, будучи в шестом классе, я нашла под партой открытку с нежными признаниями и без подписи. Обведя взглядом соучеников, обнаружила мальчика, необыкновенно сосредоточено рассматривающего голую поверхность парты, уши которого горели красным. Изредка он поворачивался и смотрел в мою сторону. Тогда я видела его пунцовое лицо. Это был Коля Белоцеркивец, тихий троечник, не обращавший на девочек внимания.
Чего он от меня ждал? Я промолчала.
Летом я чувствовала себя немного увереннее, привлекательнее. На лето мама покупала мне красивые туфли, босоножки, которые я любила и берегла, да и ситцевые платья позволяла подшивать до желаемой длины.
Николай
В летние каникулы у подростков был свой вечерний выход — в школьный клуб, где в большом зале стоял единственный на все село телевизор. Там завязывались симпатии, возникали романы, оттуда мальчики провожали нас, девочек, домой.
Мечтой девчонок был Василий Буряк, записной троечник годом старше меня, улыбчивый бездельник с лукавым взглядом. Он, возможно, не был так уж хорош собой, но они не обращали внимания на его выгоревшее веснушчатое лицо с небезупречными чертами, бесформенный влажный рот и рыжеватые волосы. Гораздо больше их впечатляло, что он был высок, строен, поразительно красив в движениях, пластичен, к тому же синеглаз и кудряв. Девчонкам все в нем нравилось, подаваемое вовне с ленцой и барственной небрежностью. Мои подруги тоже вздыхали по нему. Но он был занят Людой Стеценко, еще бы — первая школьная певунья, да и собой хороша. Зато Коля Горбашко, его друг и одноклассник, тень и двойник, всегда находящийся рядом, как паж, раз и два вынужденно сопровождавший меня домой, потому что я следовала за Людой, а он — за Василием, проникся ко мне симпатией.
В дальнейшем нам не нужны стали Люда и Василий, мы с Николаем без них смотрели телевизор или бродили по улицам, находя общие темы, и за своими разговорами никого не замечали. Николай очень трогательно ухаживал за мной, укрывал пиджаком от прохлады, иногда кружил на руках. Я чувствовала его привязанность, беспредельное доверие и нежность, усиленную тем, что умела держаться на расстоянии, не позволяла переступать разумную черту, установленную возрастом в отношениях. Хулиган и задира, при мне Николай становился смирным, серьезным, рассудительным, короче, очень старался соответствовать моим представлениям о настоящем парне.
Настал учебный год, положивший конец нашим встречам и вечерам, гуляниям, разговорам и просто молчанию вдвоем. Николай, втянувшись в хорошую дружбу, в беседы с интересными темами и полезной информацией, поняв их преимущества перед бесцельным шатанием по улицам и пустой болтовней, переносил начало занятий и невольную разъединенность хуже, нервничал и на переменах прибегал на наш этаж посмотреть на меня. Видимо, это укрепляло его силы, дух, помогало не поддаваться влиянию улицы. Но бесхитростные мальчишеские маневры стали замечать другие, посмеиваться, осуждать, и я запретила ему их. Тогда он принялся писать мне письма, ему важен был этот контакт, поддерживающий в нем внутренний стержень. Не помню, о чем он писал. Да и вообще, о чем мог писать мальчишка, не так уж много видевший и знавший? Скорее всего, что-то об учителях, товарищах, уроках, школьных предметах, своих оценках. Однажды его письмо попало в руки учительницы Пасовской А. Л., а от нее, не блещущей деликатностью, — к моей маме.
На удивление, мама проявила сдержанность, не ругалась. Но решительно потребовала прекратить эту дружбу. Дело было после уроков, под вечер. Бедный Николай, которому стал известен гнусный поступок учительницы Аллы Леонидовны, не находил себе места, очень волновался и беспокоился обо мне. Он, двоечник и задира, не хотел бросать на меня, отличницу, тень, но и отказываться от общения со мною тоже не хотел. Чем он хуже других? От тревоги ему мерещились ужасы, что родители избивают меня, и он примчался к нашему дому, а тут демонстративно ходил по улице вдоль окон. Стояла зима, снежная, морозная, и в ранних сумерках его одинокая фигура добавляла ситуации еще больше драматизма и трогательности.
Мама разрешила выйти к Николаю и сказать, что со мной все хорошо, но что наша дружба отныне откладывается на неопределенный срок. Я не могла ослушаться, тем более что понимала бесперспективность любых запирательств.
Коля, Коля… Он, видимо, страдал. После этого он «отбил» у Василия Буряка мою подругу Люду, продержался в демонстративной дружбе с нею месяца два, но однажды не выдержал — спихнул ее с обрыва в овраг со снегом и ушел домой. И в дальнейшем перестал замечать. А она пожаловалась мне.
Это было еще детство, мой седьмой класс. Николай же учился в восьмом. Окончив его, он в школу больше не пришел. Давно его нет на земле — погиб в тюрьме от рук настоящих уголовников, попав туда по глупости — ограбил газетный киоск. Зачем? В деньгах он не нуждался, вредных привычек не имел, о них тогда слыхом не слыхивали. Явно, опять пошел за кем-то, кто был сильнее его. Судьба слабовольного человека.
Славик
И в восьмом классе я оставалась такой же зашмыганной дурнушкой, как и раньше, которую мальчики продолжали не замечать.
Только годом позже мама купила мне нормальную школьную форму — платье из тонкой коричневой шерсти, очень красиво пошитое. Я украшала его черными фартуками, и каждый день меняла воротничок и накладные манжеты. В морозы мне больше не приходилось надевать резиновые сапоги с портянками, потому что мама отдала свои теплые ботиночки, импортные, с пряжками. И зимнее пальто у меня было хорошее, не хуже, чем у других. Но тщетно.
Три главных школьных красавца, мальчишки из выпускного класса, — Славик Герман, Виктор Петрученко, Анатолий Ошкуков — интересовались не мной. Славик ухаживал за Людой Букреевой, и это была самая красивая пара в истории Славгорода, Виктор посматривал на Раю Иващенко, а Толя ни на кого не посматривал, но все равно не на меня. Правда, меня это не уязвляло, я привыкла быть в тени.
И вот в наш класс пришел новый ученик, сын директора завода, Славик Баглай, который до этого окончил восемь классов русской школы в Днепропетровске. Городской мальчик! Симпатичный, светленький, с хорошими чертами лица, с приятной улыбкой. Своим неуловимым шармом он отдаленно напоминал Васю Буряка, уже давно исчезнувшего из нашей жизни. Только до Васи ему все же было далеко, не было в нем ни того роста, ни стройности, и ходил он сутулясь и шаркая кривыми ногами.
Славик с первых дней начал ухаживать за мной, после уроков провожать домой. Мы занимались во вторую смену, и возвращаться приходилось ночью, так что это было отнюдь не лишнее. К тому же льстило его внимание — получалось, что новый человек меня выделил из всех девчонок школы. Только я не знала, как полагается держаться, когда тебя провожают, потому что воспринимала это как услугу с его стороны. Мне представлялось, что надо занимать провожатого интересными разговорами. И я говорила и говорила, а Славик молчал, причем не так, как молчат слушающие люди, а с отсутствием интереса, тупо, даже с досадой, словно ждал чего-то другого. Действительно, то и дело он пытался обнять меня, лез целоваться. Меня это совершенно не привлекало, я не находила ничего общего с этим мальчиком. Как можно целоваться при этом? Каждый вечер я меняла темы бесед, рассказывала о чем-то другом, но реакция была одинаковой — всю дорогу молчание, а потом он распускал руки, выкручивал мне суставы и дышал в лицо. Его липучесть была просто беспредельной, из его рук еле удавалось вырваться, это доходило до абсурда. Мне не нравилось, когда я теряла власть над ситуацией.
Не знаю, сколько бы я выдержала такого «ухаживания», но тут случилось то, что помогло мне избавиться от него. Славика вызвали к доске отвечать урок. Он вяло вышел, стал за спиной учителя, перекосившись всем телом, замер. И вдруг я поняла, что он ничего не знает. Но что же дальше? Где его смущение? Где неловкость передо мной, конфуз, растерянность? Ничего подобного не наблюдалось. Славик улыбался, посматривал в мою сторону и красноречиво гримасничал: кивками просил, даже требовал подсказки. От меня?! От той, которая желала бы гордиться им, видеть в нем самого лучшего парня? Я отвернулась. Значит, этот мнимый красавец, этот герой сумерек с липкими руками, мастер пошлых приставаний — просто-напросто тупой болван? Мне стало стыдно, я готова была провалиться под парту и дальше в преисподнюю. И я стала избегать Славика. Сказать ему о возникшей антипатии не решилась, из жалости.
Слава Богу, загрустившего неудачника тут же подхватила Люда Ятченко, пустилась во все тяжкие, чего он и искал. Ее счастье, что она была не в одном с нами классе и не наблюдала его полной несостоятельности, умственного убожества, интеллектуальной никчемности. Она воспринимала его только по внешним проявлениям, ну и по должности отца, конечно. Собственно, ее это вполне устраивало, более того — на должность отца она и делала ставку, потому что при своих скромных успехах в учебе по-другому «выбиться в люди» не смогла бы. Позже старший Баглай, действительно, получил должность в Днепропетровске и забрал туда всю разросшуюся семью. Тем не менее Людмила при всех сказочных возможностях свекра осталась без образования и не добилась ничего. Ее жизнь прошла в рабочем пригороде, ради которого, конечно, не стоило покидать наш уютный чистый Славгород. Она работала токарем на заводе, как могла бы работать и дома. Поднять ее на более высокую общественную ступень даже влиятельный свекр не смог.
Славик, интуитивно чувствовавший расчетливость и нравственную нетребовательность своей избранницы, явно не любил ее и что называется по горячим следам, без стеснения при удобном случае докладывал мне, как она его «закадрила», обещала плотские наслаждения и как он, искусившись, пошел к ней и лишил ее девственности под боком у родителей. Он не видел в этом ни большого греха, ни завоевания, а одну лишь удаль да умение использовать шанс. Изредка, на правах одноклассника, он все еще набивался в провожатые, чего я никак запретить не могла, и этими откровениями словно воспитывал меня, поучал, а заодно призывал одуматься и вернуться к нему, давал понять, что я могу сделать это в любой момент и буду понята и прощена. Ну где тут, при такой силе его надежд, было объясняться, что кумиры с повадками шкодливого котенка меня не привлекают, и в моих глазах он давно развенчан? Я ничего не комментировала и просто помалкивала. Такие наши отношения продолжались три года, до самого окончания школы.
Их брак, случившийся сразу после получения Людмилой Аттестата зрелости, был лишен святости, как любая связь, замешанная на похоти. Много лет спустя, идя на вечерние лекции в химико-технологический институт, где работала, я встретила Славика. А он, уже заметно посерьезневший, учился на вечернем факультете строительного института, и тоже спешил на занятия. Мы пообщались, сколько позволило время, и он с грустной иронией успел поведать, что думает о том времени, о Людмиле и о своей женитьбе. Вместе они жили, пока не умерли его влиятельные родители, а потом Людмила выставила его из дому, что не удивительно.
А для меня опыт отношений со Славиком был определяющим, я поняла, что устроена чуть-чуть не так, как мои подруги — мне важно было не то, как выглядит парень, как танцует, флиртует, кем являются его родители, а другое — то, что у него в голове, на что он способен, о чем думает.
Но вернусь в девятый класс, когда нас как самых младших из старшеклассников, начали допускать на школьные вечера. Вечера проводились чудные, тематически интересные, с викторинами и призами. И конечно, с обязательными танцами в конце. В первый же вечер, на который я пришла, одетая в новое красивое платье из бордовой тафты, я выиграла главный приз конкурса по физике. Ну а потом на всех вечерах до самого лета вовсю танцевала с Толей Ошкуковым, настоящим франтом и, наверное, умницей. Танцевала я грациозно, легко, и как партнерша была нарасхват. Мне не о чем было грустить.
Алим
Настал новый учебный год, десятый класс. Я заметно похорошела, подстриглась, и это сделало меня внешне более привлекательной. Свой рост, худобу и стройность я чувствовала всегда, они мне нравились, словом, я становилась раскованнее.
Школьные вечера продолжались. И вот на одном из них я заметила незнакомого парня — весьма приятного внешне и танцующего настолько мастерски, что от него нельзя было отвести глаз. Кто это?
Оказалось, что это Алим Пуценя, парень из выпускного класса, недавно прибывший в нашу школу из Запорожского интерната. Он рос без отца, потому что его мама — одинокая женщина, очень симпатичная, тихая, приятная, трудолюбивая тетя Валя Щербина, — никогда не была замужем. Алик, ее первенец, очень на нее походил внешне. Я ее знала, как знала и про ее связь с нашим соседом Иваном Тимофеевичем Козленко, от которого она родила второго мальчишку, Женьку. Кстати, я уже упоминала про этого соседа, это он вспомнил о маминых предках-булочниках и пригласил маму на работу в сельпо, чтобы возродить в селе пекарское дело.
Алик сразу же стал местной звездой, предметом воздыханий всех девчонок. Звездой недосягаемой и манящей, причем единственной, потому что три прошлогодних принца — Славик Герман, Виктор Петрученко и Анатолий Ошкуков — уже окончили школу и где-то пробивались в большую жизнь. Учился Алик на троечки, но на вечерах чувствовал себя королем — все девочки только и мечтали о том, чтобы хотя бы разочек потанцевать с ним. Помню, как при первых звуках танго или вальса он обводил взглядом притаившихся вдоль стен почитательниц, с лукавой улыбкой отмечая их полную покорность ему, их нервное дрожащее ожидание, и держал паузу.
А потом Алик пригласил танцевать меня, до этого не замечаемую, не выделяемую из толпы, довольно равнодушную к его популярности. И с ним что-то случилось. Что-то такое, что больше не отпустило до самого конца. До конца вечера он не отходил от меня и старался не выпускать из рук мою ладонь. А потом пошел провожать меня домой. Я была немного смущена, что он, издали выглядевший вытянутым вверх топольком, оказался почти одного роста со мной, но это было неважно.
Это просто счастье, что у меня сохранились фотографии Алика — красивого, с этой его приметной смущенной улыбкой. Он стал первым, кто зажег нетерпение моей души.
На самом деле наедине мы встречались считанные разы, потому что скоро я начала избегать Алика. Странно, он мне очень нравился, при упоминании о нем я вся зажигалась, но не видеть его мне было легко и не тоскливо. Не видеть его было лучше. А причиной стало все то же мальчишеское озорство. Он, как я понимала, привык в интернате к взрослым отношениям с девочками — это заведение, увы, славилось легкостью нравов, — а мне это не нужно было. Я не стремилась к касаниям, находя прелесть в обожании на расстоянии, в роскоши взглядов, в беседах. И понимала, что некуда и незачем торопиться, когда впереди вся жизнь.
Наверное, Алику мое поведение было непонятным, и только еще больше подзадоривало его. Он страдал, но виду не подавал. Наоборот — занял позицию выжидания, притворяясь, что не замечает меня, но, как оказалось позже, глаз с меня не спускал и не собирался кому бы то ни было разрешать приближаться ко мне.
Саша, начало
Истекала вторая учебная четверть, близился Новый год, начались итоговые проверки знаний, конкурсы и олимпиады. Хотя из-за простуды я недавно пропустила полмесяца занятий, меня все же командировали в район на письменные состязания по физике — на олимпиаду. Больше послать было некого, а не участвовать в этом мероприятии школа не могла.
Конкурс проводился в письменной форме и по виду напоминал обыкновенную контрольную работу. Нас, всех участников, разместили в огромной аудитории. Широкие, на три человека, парты были поставлен в три ряда: правый ряд — девятиклассники, средний — десятиклассники, левый — одиннадцатиклассники. Напротив каждого ряда — своя доска. Я села в свой ряд за третью парту, невольно посчитав количество парт в ряду — семнадцать. Прикидываю — нас тут человек сто пятьдесят. Ого!
Помню написанные на доске задания олимпиады для десятого класса… Непонятность некоторых обозначений… незнакомые термины, растерянные лица участников и пояснение члена комиссии:
— Эта задача, — он показал указкой на доску, — на закон Гука, вы должны были проходить его на последних уроках.
Ясно, я эту тему пропустила по болезни и даже не прочитала тот материал в учебнике.
Я быстро порешала то, что знала, и сосредоточилась на задаче об изменении длины стержня под действием осевой силы. То, что сила противодействия линейному растяжению вдоль оси прямо пропорциональна относительному увеличению длины, мне почему-то стало интуитивно понятно. Значит так: сила традиционно обозначается F, длина — l, тогда приращение длины будет Δl. Как в формуле учесть именно относительное увеличение, я знала еще с шестого класса. Понимала, что между длиной стержня и силой сопротивления должен быть какой-то коэффициент… Ага, вот тут говорится о каком-то коэффициенте упругости, значение которого равно (2,2×10↑5), видимо, это он и есть.
Я записала возникающую из этих рассуждений формулу и уже готовилась подставить в нее числовые значения для окончательных вычислений, когда меня толкнули в плечо и передали свернутый клочок бумаги. С досадой я оторвалась от решения, на котором так старательно сосредоточилась, прочитала записку…
К сожалению, у меня не сохранилась та записка, и ее точного содержания я не помню. Это было короткое признание в абсолютной и вечной любви — совсем не в тему, не то, чем я была занята. Оно меня выбило из колеи. Я перечитала записку еще раз, встряхнула головой, попыталась понять, сколько в ней шутки. Посмотрела на текст изучающе: отличный уверенный почерк, безукоризненная графика. Подпись: некто с последней парты.
Ну конечно, кто-то не справляется с задачами, махнул на все рукой, сидит и дурачится. Может, это не мне адресовано? Может, эта шутка просто передается по рядам для смеха? Переворачиваю клочок. Нет, это мне, адрес написан вполне однозначно: средний ряд, третья парта, девушке в вишневом платье. Ах, мое самое лучшее платье из шуршащей тафты, такое любимое!
Я оглянулась — все на последних партах сидели, уткнувшись в тетради. Кто же он? А, вот! Зарозовевшийся парнишка у окна, значит одиннадцатиклассник, поднял голову и посматривает прямо на меня, с тревогой. Светленький, ушастый, глаза большие, зеленоватые… чертами лица очень похож на Михаила Казакова. Необыкновенно волнуется. Я махнула ему рукой, стараясь вложить в жест максимум неопределенности — и узнала тебя, и оценила юмор, и молодец, ты мне тоже нравишься. В ответ он радостно закивал головой.
Саша Косожид из села Коммуна Ленина (так раньше называлась Новоалександровка), ученик выпускного класса. Это имя мне ни о чем не говорит. Домой мы возвращались вместе, одной электричкой, только Саше надо было ехать на пролет меньше.
Через несколько дней меня неожиданно вызвали к директору, прямо с уроков. В кабинете сидел директор (новый человек, я даже его фамилию не запомнила), наш классный руководитель Македон П. В. и учитель физики Кибальник В. А. (гнусный тип, который приставал к девочкам), за ними виднелся еще некто тоже мужского пола, от растерянности я не стала присматриваться.
— Мы пригласили вас, Николенко, чтобы похвалить, — сказал директор, — и сообщить радостную весть: вы заняли первое место среди десятиклассников на районной олимпиаде по физике и теперь поедете в область. Не подведешь нас там? — добавил он уже неофициальным тоном.
— Постараюсь.
— Смотри, областную олимпиаду организует кафедра общей физики университета, — сказал классный руководитель Петр Вакулович, — если тебя заметят, то это пригодится в будущем.
Я поблагодарила, спросила, можно ли мне идти.
— Нет, — отозвался Кибальник В. А. — Я хочу спросить… Нам прислали твою работу с олимпиады, я посмотрел ее… Тут вот задача на закон Гука.
— Да, — сказала я, припоминая этот закон, который до сих пор так и не удосужилась посмотреть в учебнике.
— Ты ее решила правильно.
— Ну…
— Хвалю, молодец. Ведь мы закон Гука еще не учили. Отстаем от программы по уважительным причинам, — пояснил он, адресуясь персонально директору. — Но она вот… все сделала правильно. Просто чудо какое-то!
— Не учили? — я растерялась, не зная, хорошо я поступила или плохо. — Ну, я просто подумала, что это и так понятно, — промямлила я, наконец с облегчением замечая улыбку директора.
И тут директор обернулся назад:
— Вот, видишь, Саша, какая у нас Люба. Она и нам нравится, — из-за его спины поднялся не кто иной, а сам мой недавний знакомый Саша Косожид, кивнул и одними губами поздоровался. — Приехал, понимаешь, — теперь уже мне говорил директор, — зашел ко мне, представился и сказал, что ищет Любу Николенко. Спрашиваю, зачем она вам. Говорит — понравилась. Ну не молодец ли?
Саша был молодцом! После первой встречи, буквально на следующий день после знакомства, я получила от него письмо. Он немного написал о себе — живет с мамой и бабушкой, отца нет — увы, умер от пьянства. Что-то еще писал, незначительное. Я не нашла, что ответить. А подумав, просто написала две строки из известного пушкинского стихотворения, будто легкомысленно отмахивалась от Саши:
О жизни час! лети, не жаль тебя,
Исчезни в тьме, пустое привиденье.
И вскоре получила в ответ бандероль, а в ней потертый том С. Есенина с Сашиным автографом на титуле — продолжение строфы отосланного ему стихотворения:
Мне дорого любви моей мученье —
Пускай умру, но пусть умру любя!
Сейчас до отхода поезда, которым Саша должен был возвращаться домой, оставалось не так много времени, однако мы успели выйти от директора, о чем-то торопливо поговорить.
Весть о том, что ко мне приехал очень талантливый мальчик, известный и любимый в районе — сам Саша Косожид! — быстро распространилась по школе. И всякие зеваки, не стесняясь, окружали нас и рассматривали его, заодно и меня, словно заново оценивая, чем я могла ему приглянуться. Сашу это не смущало — он привык к тому, что его замечают, им интересуются, и относился к этому индифферентно.
Но тут ко мне подбежали одноклассники с сообщением, что Алик Пуценя собрал ватагу своих приспешников и собирается проучить Сашу Косожида, чтобы он не приезжал в Славгород и не приставал к чужим девушкам. Пришлось мне предпринимать контрмеры — собирать команду для защиты Саши. Помогли одноклассники, рассудительные и взвешенные ребята, они проводили Сашу до поезда, усадили в вагон, и драки удалось избежать. Но проблема этим не исчерпалась.
Началась долгая история разбирательств между Аликом и Сашей, Сашей и Аликом… Где только Саша брал силы терпеть выходки Алика? Или он пережил нечто подобное чуть раньше и просто понимал его? Не знаю, но он сумел достойно выйти из этой ситуации, не уронив себя и не бросив тени осуждения на Алима. Он обуздал враждебность по отношению к себе, и в дальнейшем Алик неистовствовал и бурлил влечениями в себе самом. Впрочем, иногда это читалось по его виду. Странная их дружба продолжалась до конца учебного года.
С моей точки зрения, Алик вел себя глупо и делал не то, что я могла одобрить. Его достоинства катастрофически обесценивались в моих глазах. Я пережила тогда чудовищное смешение чувств — острое влечение к яркому и пылкому парню, ликование, что он выбрал меня из сонма претенденток, гордость за себя, но и разочарование в нем из-за глупых выходок, сожаление, что мне не за что зацепиться и изменить или оправдать его. К тому же Алим поставил меня в безвыходное положение — теперь я не могла прекратить дружбу с Сашей, даже если бы захотела, ибо не допускала, чтобы со стороны казалось, будто меня к этому принудили. Не в моем это было характере. Так в очень юном возрасте ко мне пришло понимание, что нельзя потакать глазам, жаждущим видеть, ушам, жаждущим слышать, губам, жаждущим прикасаться, и кружащейся от зовущей улыбки голове — человека надо оценивать по поступкам. Мне пришлось сказать «нет» тому, к кому рвалась душа.
А Саша, наверное, видел все это и одобрял. Он держался ровно, со спокойной настойчивостью, с достоинством. Это нельзя было не оценить. Дружба с ним мне импонировала. Оказалось, что он действительно необыкновенно одаренный, всесторонне, его знали в музыкальных и педагогических кругах не только района, но и области. Он руководил школьным хором, писал песни, которые на всех художественных смотрах исполнял этот коллектив. Он прекрасно успевал по всем предметам. По всему, это был мальчик моей мечты, который пришел чуть позже, чем надо было.
Не знаю, возможно, тогда я прошла мимо своей судьбы…
Но продолжу рассказ.
Алик страдал, не ел, худел, ни за что не хотел браться. И вот его миниатюрная симпатичная мамочка Валя не выдержала смотреть на это. Бедная женщина, как я понимала ее материнскую обеспокоенность, боль сердца! Я сочувствовала ей и любила ее, милую, беззащитную. Она пришла ко мне домой и просила не бросать Алика. Она хвалила своего первенца, обещала, что он всегда будет хорошим, что не подведет меня, и я не пожалею, оставшись с ним.
Как мне было объяснить ей, что Алик — не та вершина, на которой я собиралась останавливаться? И все же я нашла какие-то слова, не знаю, достаточно ли мягкие, и высказала эту мысль. И она заплакала, продолжая сквозь слезы просить, чтобы я хотя бы не убивала его надежды, помогла ему мягко выйти из круга ожидания. Своим гореванием она разрывала мою душу. Мне еще год учиться в школе, — сказала я, — это преждевременные разговоры.
Конечно, мне тоже было больно, невыносимо жалко и Алика, и тетю Валю, мне они нравились, однако я не могла приносить себя им в жертву. Это было невозможно трудное решение с моей стороны. Наверное, сейчас на такое моих сил не хватило бы.
Жизнь Алика, которой он с тех пор не дорожил, оборвалась спустя несколько лет — трагически. И кто знает, какая доля упрека в том лежит на мне. Милая его мамочка ушла почти следом — после потрясения от потери сына заболела безнадежной болезнью.
Сильные, испепеляющие страсти… Как близко от меня они бушевали, как обжигали меня, как плотно меня касались! И как красноречиво свидетельствовали — нельзя им потакать.
После школы Саша поступать в вуз не спешил, остался в своем селе, чтобы работать музыкальным руководителем самодеятельности. Мы изредка встречались. Он приезжал на своем новом мотоцикле ИЖ-49 — самом мощном на то время — и учил меня ездить на нем. Мы катались по полям, обвеваемые ветрами, обнимаемые горизонтами, освящаемые ширью родной сторонки. И никогда, ни разу Саша не заставил меня уклоняться от него, сомневаться в его серьезности по отношению ко мне. Звучали стихи, их Саша знал и любил декламировать. А я комментировала вслух все виденное, полюбив эти озвученные рассуждения о скрытых смыслах мироздания, о тонкостях человеческой речи, о тайнах абстракции. Эти монологи и наше внимающее молчание — это была какая-то бесхитростная медитация, которая могла продолжаться часами. Мне было умильно с Сашей, блаженно возле него, спокойно и надежно.
А потом Сашу призвали в армию, а я продолжила учебу в одиннадцатом классе. Потекла переписка, длившаяся четыре года, частая — по два-три письма в день.
Несостоявшийся соученик
И опять повторение ситуации, в третий раз в моем окружении появились новые лица — в наш класс пришли ученики из дальних хуторов, причем даже не нашей области. Среди них и Василий Садовой, из хутора Соленое Запорожской области. Высокий, стройный парень с гагаринской улыбкой, синими распахнутыми глазами и прической «ежик» — цвета жнивья. В него сразу же влюбились все девчонки, а я путала его с еще одним новичком, из другого села… и имена обоих героев дня не помнила…
А потом заболела желтухой и не посещала школу до конца октября. Только за неделю до ноябрьских праздников меня выписали из больницы, и я вернулась домой — вяленькая, сильно исхудавшая, с пониженной на один градус против нормальной температурой. Мне предстояло девять месяцев сидеть на диете, что было нелегко в тех условиях — без личного подсобного хозяйства, без коровки-кормилицы, пчел, достаточного для выращивания овощей огорода, а главное без навыков лечения питанием. Естественно, новые мальчики меня занимали мало, тем более что предстояло срочно пройти с учителями собеседования-опросы по всем предметам, чтобы они могли на основании этого выставить мне оценки за первую четверть. Этим я и была озабочена, когда, кое-как пролистав в учебниках пропущенный материал, на следующий день пришла в школу среди дня. Я остановилась в коридоре, оперлась о подоконник коридорного окна, что было напротив класса, и стала ждать звонка на перемену. Мой вид с пышной кудрявой прической, в новеньком плаще бирюзового цвета — кстати, я и студенткой в нем щеголяла — и в новых осенних туфлях на каблучке мне нравился. И рост, и стройность, и тонкость в талии — все у меня было в порядке.
Но вот волнительный момент: отзвенел звонок, на первом этаже, где учились младшие школьники, захлопали двери классов, возникли топот и характерный шум-гам. С задержкой в полминуты и из нашего класса вышел учитель, а за ним повалили одноклассники. Вдруг в двери образовался затор. Это Василий Садовой, увидев меня, передумал бежать на улицу, застрял на пороге и застопорил поток остальных. Его дыхание остановилось на вдохе, в глазах сверкнуло ликование, руки выкинулись навстречу мне:
— Ты пришла! — вскрикнул он, а я никак не могла вспомнить его имя, поэтому смотрела и улыбалась, не меняя позы.
— Да, — наконец выдавила я.
— Я так рад! — он схватил меня за руку.
— Мне надо в класс, — я прошмыгнула мимо него, чтобы найти Раю, свою подругу.
Быстро прошли первые дни моего возвращения к занятиям. И напряжение, по крайней мере среди девчонок, спало — Василий Садовой из всех них выбрал меня, и больше никому ждать его благосклонности и стараться ради нее не надо было. Косые взгляды, зависть, шипение за спиной я пережила не замечая, лишь констатируя — у меня были другие заботы. Василий мне понравился, он был собой хорош и занимался старательно, к тому же спортивен, ловок в движениях, особенно преуспевал в баскетболе.
Мы беседовали на переменах, иногда гуляли после уроков, в темное время суток он провожал меня домой. Нам такого общения хватало. Школьные вечера потускнели — мы были самыми старшими, ни от кого не могли ждать уроков и сюрпризов, да и хороших танцоров среди оставшихся уже не было. Само здание школы — величественное, прекрасное, теплое и светлое, перестало меня манить.
И тогда я поняла трагизм человеческого существования и тщету стремления владеть миром, ибо все мы в мире — гости, и миром владеем временно. Ведь и до нас стояло это здание, кому-то принадлежало… Потом случилась революция и в нем разместилась школа. Многие думали, что она принадлежит только им, но они уходили, как ушли Славик, Виктор и Анатолий, как ушел блестящий танцор Алик, и она перестала им принадлежать. Сейчас я считаю, что школа — моя. Но скоро и я уйду, и она перейдет к другим, младшим. Они будут владеть этими классами, писать на наших досках, сидеть за нашими партами и танцевать в нашем зале. Так стоит ли прикипать сердцем к творениям рук человеческих, к миру вообще и считать это все своим владением?
От этих размышлений я находила в себе разное отношение к поколениям старших людей и младших: старших я благодарила за жизнь и комфорт, хотела все о них знать и почитать их, а младших не принимала душой, сопротивлялась их проникновению в мои пределы — с ними мне ничем не хотелось делиться. И это было странно, ведь природой предусмотрено как раз наоборот: все живое забывает родителей и отдает себя детям. Чтобы уравновесить два конца этого дуального коромысла и исправить несправедливость природы, человек собственно и стал человеком, придумав воспитание. Воспитанием он приклоняет себя к предкам, дарит им свою заботу. Отныне мера воспитания для меня определялась отношением человека к родителям: воспитанный человек любит их, хам и варвар — нет, в лучшем случае равнодушен к ним.
Все-таки, почему в частных отношениях так, а в целом, по отношению к обществу, — иначе? Значит, частное и общественное способно вступать в противоречия? На эти вопросы ответы находились не сразу.
Василий неплохо понимал математику, но у него не было знаний, он пришел к нам с тройками в табеле. Учеба стала нашей главной заботой, чтобы наверстать, повторить, вспомнить и подготовиться к вступительным экзаменам. В запасе у нас был всего год. Он заметно подтягивался, чему радовались даже учителя, помню, Татьяна Николаевна хвалила его за свой предмет.
Саше я написала, что у меня появился мальчик, мой одноклассник, и мы собираемся вместе учиться дальше, и, как всегда, стихи:
На широтах чужих
Затерялся твой след,
Тихий голос души,
Согревающий свет.
Отгремели громы',
Отшумели дожди…
И возможно, что мы
Разошлись — и не жди.
Так ручей заспешит
От источника вдаль.
Тихий голос души,
Как мне жаль.
На что Саша ответил, что одного Ромео пережил, конечно, имя в виду Алика, переживет и второго. И продолжал писать хорошие дружеские письма, как и раньше, исполненные его дыханием: рифмами, ритмами, музыкой, одной мелодией в каждом акценте — не молчи…
Ты скажи мне, из каких миров пришла
Невозможная твоя душа,
И не думай, что меня снедает грусть —
Я от той души не откажусь.
Лишь свети, чтоб мог я до зари
Обо всем с тобою говорить.
Что мне мир? Ты шире всех миров —
Выше белых в небе облаков,
Глубже и прудов, и мощных рек,
Всех глубин, что знает человек.
Где берешь ты белую кипень
Дел и помыслов в весенний день?
Пчелкой работящею жужжа,
Где берет нектар твоя душа?
Для молчанья не ищи причин —
Не молчи.
Странно, Сашей жила моя суть, им полнилась моя тайная чаша тонких удовольствий — мечтать, бродить по полям в поисках притаившихся по ложбинам (их много еще оставалось, это были шрамы войны — следы от взрывов) цветов, читать и размышлять над прочитанным, писать дневник и письма.
Потом я пересматривала дневник — он был беден, душа улетала в Германию, где служил Саша, с моими письмами, а в дневнике оставались следы моего прилежания, дисциплины, приверженности порядку — надо продолжать свои хроники. В нем означалось мое чувство долга, взятых на себя обязательств, и только.
Романтики и сантиментов не было, была работа над продвижением к цели — поступить в вуз. Василий видел предел своих мечтаний в Запорожском пединституте, выше этого ничего себе не представлял. Возможно, я поломала его будущее?
— Ну какое это высшее образование, — говорила я, — если там даже учатся только четыре года? Надо идти в университет, оттуда тоже можно попасть в школу, было бы желание.
И я Василия уговорила.
Он поступал вместе со мной. Вытягивая его на письменной математике, решая его вариант задания, я наспех написала свои задачи и получила четверку. Это было очень неудачно, потому я потеряла льготы, предусмотренные для золотых медалистов. Надо было сдать профилирующий предмет на пятерку, и тогда меня зачислили бы вне конкурса. А после первой четверки я вынуждена была сдавать все экзамены. Но я к этому была готова, поэтому остальные экзамены сдала на «отлично» и поступила. Зато поступил и Василий.
Как колхозник и выходец из многодетной семьи он получил общежитие и стипендию. Жить и учиться можно было. Это ему понравилось и подвигло на дальнейшее завоевание «плассана» — сразу же, с первых студенческих дней он принялся обхаживать местных девочек, с целью еще более комфортного жизнеустройства. Как только я заметила это, порвала с ним отношения.
Увы, Василий оказался несостоятельным перед городскими красавицами, ни одно сердце ему не покорилось, к тому же без моей помощи он не умел справляться с новыми предметами. У него появились академические задолженности — «хвосты». Кое-как он был переведен на второй курс, но с условием, что в течение лета пересдаст предметы, по которым получил неуды. Не получилось, и в начале второго курса он вынужден был оформить академический отпуск. Он вернулся на учебу, когда я уже была на третьем курсе, и был допущен к занятиям с условием, что в течение первого семестра сдаст «хвосты» за первый курс. Однажды он сдавал задолженность преподавателю, который принимал у нас очередной сессионный экзамен. Мы оказались в одной аудитории, и я снова помогла ему решить письменное задание к билету. Тогда он «хвост» ликвидировал, но в целом не справился и был отчислен как не осиливший программу первого курса.
Встретилась я с ним еще один раз, на свадьбе у нашего одноклассника Григория Ермака. К тому времени он уже тоже отслужил армию. Случилось это в 1972 году, летом, когда Юра заканчивал службу в армии, а я чуть раньше его вернулись домой. Василий пригласил меня потанцевать и тут принялся «блистать» столь примитивными, даже пошловатыми, остротами, что мне стало стыдно за него. Как я могла когда-то восхищаться им и думать, что с ним мне будет интересно жить?
Далее его следы затерялись, и никто из одноклассников не знает о его местонахождении. Ходили слухи, что он жил в Запорожье, женился на официантке, детей с нею не имел, а в годы смуты и безвременья уехал в Новосибирск.
Все это было позже.
А тогда, на первом курсе, оставив его, я была уязвлена и долго мучилась обидой и досадой на себя, что обманулась в дорогом человеке. Тем не менее не только его предательство доставляло тяжелый душевный дискомфорт, но и последующее внезапное одиночество, полная изоляция от привычного окружения и чувство чужеродности среды, в которой я находилась. Действительно, все нажитое в селе рвалось и исчезало из моей жизни, все растворялось в новизне, свалившейся на меня в городе: одна за другой отошли подруги, а потом и парень, в которого я впервые сознательно вложила много труда, ради которого рисковала своими вступительными экзаменами.
Саше конца не будет
Одна тоненькая ниточка еще сохранялась от детства и транслировала подпитку, психологическую поддержку — письма от Саши. Моя соломинка.
Я иду на занятия мимо больших серых домов, закрывающих горизонт, а с другой стороны грохочут трамваи, несутся машины, пыхая гарью. Широкие проспекты не могут состязаться ширью с моими сельскими улочками — прозрачными, пропускающими взор сквозь себя, открытыми до самых синих далей. А рядом еще беда, от которой боль в сердце: плененные деревья, закованные в асфальт. Никто не улавливает их дыхания, стоны, не чувствует мучительные провороты их корневищ, а я слышу и тревожусь.
Много тут было нелепого, что горожанам представлялось нормальным. Например, обувь на высоких каблуках, предназначенная для торжественных выходов, для зал. Ведь это же пошлость, надевать ее на улицу, в будни, на работу и красоваться, когда люди работают. Женщины в такой обуви — глупые цапли; их взбитые прически, макияж (тогда не знали этого слова, и, ничем его не заменяя, говорили «накрашенные лица») — все не к месту в деловых условиях. Я пренебрежительно фыркала, когда накрашенные девицы не знали ответов на вопросы преподавателей. Какой позор выставлять свою внешность при убогом уме, это же равносильно накрашенным губам при гнилых зубах! Никогда, ни разу не нанесла я краску на свое лицо, исключение — губная помада. И то — по причине пересыхания губ.
Или другое, касаемо сильного пола. Взрослым мужчинам, при их статусе мужей и воспитателей своих детей, в городе приходилось, как бобикам, бегать за троллейбусами, толкаться в их тесноте и что-то выкрикивать, пробивая себе дорогу. Как жалки они были, как не походили на исполненных достоинства сельских мужчин, основательных, уверенных в себе.
Я знала всех жителей нашей улицы, и все они вызвали у меня уважение. Старики проводили дни или в огороде, или на лавочках у ворот, а молодые парами ходили на работу, с работы, на обед. Мой день был разбит на эпизоды расписанием их жизни, труда и отдыха. Я все помню: сначала они ходили пешком, потом ездили на велосипедах, возя жен на рамах или на багажниках. Сейчас у всех есть мотоциклы. А тут?
Тут топят в домах без всякой разумности, потом открывают окна и выпускают тепло на улицу. Их бы — да в наши условия, где к утру на окнах намерзает лед, тогда они узнали бы, как расточительствовать. А в квартирах, сколько ни проветривай, все равно пахнет тараканами и жареным луком, потому что стены впитали вонь. Их давно пора ободрать и заново отштукатурить. Но люди этого не делают, потому что им некуда вынести пожитки на время такого глобального ремонта. То ли дело у нас — вынес все во двор, накрыл, и производи ремонт.
А как приятно спать под яблонями, прислушиваясь к шороху ежей, к пению сверчков и крикам ночных птиц!
Внимание повсечасно отвлекается на оставленные в селе ценности, на странности, несовершенства, излишества чужого быта, привычек, традиций, отвлекается от нужных предметов и пробуксовывает.
Туман.
Листопадовы дали.
И вот серебрится весь мир.
Нашла ли я счастье, нашла ли,
Иль поиски Бог запретил?
Болею забытой строкою
И нет исцеления, нет.
И прошлое тесной гурьбою
Несет мне и радость, и свет.
Я тосковала по своей маленькой комнате, письменному столу, за которым так приятно работалось и все получалось, по окошку, в темное время превращавшемуся в зеркало, где я наблюдала себя — никого не боясь, ибо за окном видеть меня было некому. И вспоминала ночное небо, без труда виденное при желании, обычно наряженное в облака — синие от зарева, разлитого на своде, над ними. Я знала — за облаками прячется полная луна, просвечивая их насквозь. Вот она плывет — то скрывается за густыми космами, то вновь восходит из-за них, обеляя края, о чем-то печалясь, оставаясь безучастной к остальному миру. Тишина, везде — сон.
В городе этого не было. Мерещилось, свет моего села погас — из его мягкости меня выбросили под яркие софиты манежа, жаркие светильники урбанистического варварства, в переходный коридор, за которым — вообще полная жуть, и меня туда не манило.
И Саша, служивший в Германии, сам измученный разлукой с Родиной, понимая меня, подбадривал и писал в письмах:
Надрывно, призывно гудят поезда,
Их эхо — надежды примета.
Пройдут все печали, дожди, и тогда
Настанет погожее лето.
Пусть нынче нам грустно, но воздух опять
Весь соткан из влаги и сини.
Не надо прощаться —
Нам скоро встречать
Рассветы любимой России.
Чуть позже в популярной песне пели «Телефонная связь — ненадежная связь», но тогда, выходит, связь по письмам еще более ненадежная. Ничто не спасало меня от одиночества, не наполняло причастностью к новому месту, к новым обстоятельствам и людям. Воистину, самое главное в мире не золото, даже не духовные ценности, а рядом живущий человек, дорожащий тобой.
Полгода моей полной изоляции от жизни, как я воспринимала этот период, весьма преувеличивая его драматизм, истекли. И 1966 год пришел вместе с Юрой — заменившем мне неласковый космос: родителей и друга, память о прошлом и новый день.
Юра лечил меня молчанием и своим присутствием, на прогулках превращался в слух, не мешая мне озвучивать свои беды и бредить ими, претензиями к городу, жалобами на обиды. Зато он видел меня изнутри.
Саша приезжал в отпуск, появлялся в своем смешном сельском плащике, находил меня в университете, но все это уже воспринималось, как забытый сон. Я помнила его «Не молчи» и после отъезда продолжала писать, понимая, что мои письма становятся все короче, но все равно они нужны ему. Грустно мне было, но выбранная профессия, город и окружение забивали и поглощали эти настроения. Грустить не то что некогда было, но этому не находилось места — любые элегии сердца не соединялись с аурой точных наук, с логикой доказательств и формул.
И стихи рождались другие, к Саше летела уже не лирика, а то ли ностальгирующая гражданственность, то ли растроганная память, перешедшая в кровь от родителей, вынесших войну на своих плечах.
Где же вы, весенние фиалки?
В тех местах, где грохотал металл,
Где фашист планету убивал,
Вы — как орденов отсвет неяркий.
Как награды на зали'той кровью,
На простреленной груди земли.
Кабы ей воздать и мы могли —
Пусть не орденами, а любовью.
Исцеляете. О, вам достойно имя
Божества, и низкий вам поклон.
Где же вы, мои — со всех сторон,
Где ваш аромат неповторимый…
Из армии Саша вернулся в мои летние каникулы после третьего курса, когда мы с Юрой уже договорились пожениться. Он приехал ко мне на своем ИЖ-49 все такой же — светлый, немногословный и торжественный! И в селе снова воспринимался по-прежнему — как тот мальчик, что в моем представлении оставался Духом цветущих лугов. А я огорошила его правдой. Саша в тот день впервые коснулся меня губами — поцеловал руку.
Когда-то он писал в стихах:
Не дышать, замереть — только видеть,
Только слышать твой солнечный луч.
Я тебя огражу от обиды,
Как бы ни был обидчик могуч.
Пусть зовется он пламенной страстью —
Томной, звучной, сводящей с ума.
Перестрою несчастье на счастье,
Коль не сможешь сберечься сама.
Не указ мне родители, братья,
Мне тебя охранять — по плечу.
Заключу тебя в крепость — объятья,
Никого к тебе не подпущу.
Теперь доказал, что говорил не пустые слова.
Но… уехал, и больше не дал о себе знать, ни разу не поинтересовался, как я живу. Обиделся за пять лет напрасного ожидания? А я его помню. Иногда думаю о том, что он был бы моим мужем, если бы я не встретила Юру.
Саша стал не просто воспоминанием, он стал тайным состоянием моей души, той меня, что осталась жить в летних полях, покрытых цветением, на дальних просторах моего привольного края. Он стал солнцем прошлого, которому уже не виделось конца, ибо оно навсегда остановилось в зените. Мой мир больше не наполнялся такой высокой романтикой и поэтичностью, какую нес Саша Косожид, возможно, и не понимался никем так хорошо, как им. Кстати, в одиннадцатом классе Саша выправил свою фамилию на Пушкин, и стал полным тезкой гениального поэта. Зря, по-моему, он это сделал.
Позже от Юры меня пытался увести Славик Герман, и настолько это было серьезно, что им даже были куплены обручальные кольца. Но как он мог выиграть брачный поединок, если больше не казался мне красавцем и не достигал той высоты духа, которую я знала в Саше, и той интеллектуальной наполненности и безупречности, что ощущались в Юре?
Арсенал обольщения
У каждой девчонки природой вырабатывается свой набор инструментов обольщения. Если нет еще их осознания, то это стиль и мера кокетства, броскости, поведенческих эффектов. В случае замышленного «коварства» — украшения, демонстрация себя, наряды, стрижки-прически, закатывания глаз и даже стихи. Чаще, правда, не искушенные требовательностью ума вирши, типа: «Мне не забыть тебя вовек, ты мой любимый человек».
Был такой арсенал и у меня, правда, не активный, а пассивный. Это значит, что понравиться я хотела, но не стремилась.
На этом остановлюсь подробнее и подчеркну, что во мне не было ни движения, ни попытки любым образом обратить на себя внимание. Не было даже импульса к первому шагу для знакомства с людьми или для завоевания симпатий. Некий спусковой механизм, высекающий первую искру, лежал не во мне, а вне меня. Я умела лишь принимать сигналы и отвечать на них или не отвечать. Вот потому что природой я устроена на прием, а не на передачу зовущего посыла, свойство моей пассивности простиралось дальше — я просто не замечала, не оценивала и не рассматривала тех, кто мною не интересовался, как возможных друзей. Такого не желалось моей натуре, равно как оно не приходило мне в голову.
В этом вопросе о себе я долго оставалась несведущей, действовала по наитию. Но и поняв свою сущность, разобравшись, почему я всегда стою в стороне, как бы поджидая кого-то, осознав свой механизм отбора симпатий и привязанностей, не умышляла проявлять инициативу, расставлять сети, заманушничать, вступать в бои с конкурентками или действовать напропалую ради кого-то. Сказать о человеке, что он мне нравится, при отсутствии первичного интереса с его стороны, я в принципе не могла. Для меня это было противоестественно. Ведь при ближайшем рассмотрении он мог оказать и не тем, что надо. Внешность на меня никогда не производила впечатления, она была даже не на втором месте. Нет, я хотела быть узнанной, выделенной человеком из массы других девушек, отобранной из них по его приоритетам — пусть по глазам и улыбке, по застенчивой повадке, по остроте ума, по тому из имеющегося у меня, что было важно для него, — и лишь затем принималась выбирать сама. И тут уж инициативу не отдавала! Остановившись на ком-то, я оставляла за собой право руководить отношениями.
Возник мой сокровенно-представительский метод, как и полагается, стихийно. Но как только почувствовался и осознался мною, начал развиваться быстрее: впоследствии я сама увлекалась им и растворялась в нем — интеллект, философствование, владение словом. Мои пленительности, магии, стрелы из лука заключались в мыслях, словесном построении воздушных замков для своей или его, слушателя, эфирной сущности, в постепенном вовлечении его в единое существование и осваивание непознанного. Я никогда не делала ставку на свою внешность — того, кто меня замечал, испытывала на душу. Наработка через слово общих ценностей и атрибутов общения — долгая дорога, ведущая, может быть, тоже к всецелому слиянию, но неторопливая и прекрасная. Идя по ней, вполне успевалось любоваться обочинами и дальними пейзажами, открывать новые острова и звезды, научаться видеть себя зорче и глубже.
Парни по-разному реагировали на это. И кто отторгающе молчал, сопел и не увлекался, тот отвергался мною категорически — не мой человек. И как ни тосковали по его облику мои глаза, по звуку голоса — слух, это не меняло вердикта души — он с чужой планеты.
Мои экспромтом рождающиеся рассуждения, возникающие по радостному вдохновению, что мной заинтересовались, — это был захват и плен, в котором я удерживала слушателя. Но плен этот должен был ему нравиться, быть комфортным для него, хотя бы терпимым. И я искушала вовсю — сама купалась в словесах, произносила их и в частотах звучания отдавала, как музыку, их значения. Я выбрасывала в небо над нами радугу мыслей, пониманий, озарений, проникающих в интуицию и только начинающих обретать одежды определений. Когда-то люди видели мир черно-белым. Почему? Потому что у них не было слов для обозначения цветовых оттенков. Но как только некто сделал первую попытку описать отсветы закатного солнца на облаках, обрамляющих горизонт, так сразу за этим хлынули ливни других описаний — возможно, моря: то холодного, то нагретого, то пронизанного лучами солнца, то накрытого тенью пасмурности. И радуги после дождя! Мир стал красочным, ибо краски получили имена. Больше не надо было говорить, что у любимой глаза, как молодые листья осин, достаточно стало сказать — зеленые.
Возможно, так же — от слова! — возникла музыка, когда говор птиц назвали песней, а шум дубрав — мелодией. Вначале было слово, имя, обозначение. Не о создании ли языка, а через него и всего сущего, говорится в Библии — Бог создал мир за семь дней? Создал — значит, обозначил, дам имена, проявил в сознании!
И я создавала свои миры, колдовала вслух. Если мои чары не оценивались, значит, мой слушатель стоял под моей горой, ибо выше слова и мысли — только Бог. Каждый человек — гора, и может слышать и понимать равновершинного с ним, равновысокого.
С Сашей не надо было много говорить — он понимал меня с полуслова, и лишь со снисходительной улыбкой наблюдал мои логические кульбиты. Они ему нравились, они его умиляли, они в нем пробуждали движения другого языка — звукового. Казалось, он мои словесные эскапады переводил на свой язык и блаженствовал в их гармонии.
Василий? Может, и понимал что-то, но не выходил на ту же волну, не умел плыть по ней, удерживаться в ней. Слушая, он расширял глаза, восклицал: «Вот здорово!» — и было видно, что это наигранность, на самом же деле все прошло мимо него. А кому хочется выступать перед публикой, не понимающей действа, замечающей только внешние эффекты? Никому.
Юра — не знаю. Он молчал, причем всем собой, во всецелостной зачехленности, до сих пор неразгаданной мною. Но в его молчании не было позы и всегда чувствовалась скрытая содержательность. К тому же он оставался рядом, следовательно, — впитывал, грелся, принимал. Ему это было просто нужно, я — нужна.