1. Поступление в университет
К поступлению в вуз я готовилась тщательно, не отвлекаясь на другие мероприятия, связанные с окончанием школы, такие как экскурсия в Ленинград, например, предпринятая остальными одноклассниками. Я не рассчитывала на льготы, предоставляемые Золотым медалистам, полагая, что в вопросах математики могу оказаться не во всеоружии по сравнению с городскими детьми, и готовилась сдавать все экзамены. Так и получилось. Правда, помешало мне не отсутствие знаний и не преимущества городского образования, якобы дающего более высокие знания. Помешала моя невнимательность и самонадеянность — истратив большую часть времени письменного экзамена по математике на решение задач для одноклассника Василия Садового, я свои задания порешала наспех. И допустила ошибку, коварную, которая не сказалась на правильности ответа, что сбило меня с толку, но все же ошибка была и принесла мне заслуженную четверку. И хоть устную математику я сдала не просто на отлично, а блестяще, все же по правилам приема мне пришлось сдавать остальные экзамены — писать сочинение и сдавать физику. Эти экзамены принесли еще две пятерки.
Но я не жалела, что помогла другу, благодаря моей помощи он тоже поступил, и я этим гордилась, как личным достижением. Главное, что я поступила, не встретив ни препятствий, ни ущемления, и этот период вспоминаю с душевной улыбкой, пожалуй, потому что он был самым славным — успешным! — из последующих пяти лет — до того бесцветных и однообразных, что о них почти нечего писать. Если бы не возраст, когда создаются семьи, то впечатлений вообще не было бы. Многие могут сказать, что это плохо, скучно и все такое. Но я не соглашусь. Это называется одним приличным словом, по которому мы все тоскуем — стабильность. Наша жизнь текла размеренно и плавно, мы постигали науки так, как и должно их постигать — в тиши аудиторий, в беседах с преподавателями, друг с другом, в спорах на коллоквиумах. Но о чем тут можно сказать, если все шло по учебным планам, не приводить же их здесь, правда?
2. Проблемы адаптации
Проблемы начались позже, я их назову — исключительно для пользы читателей. Первая из них свелась к тому, что государство, в лице деканата, полностью отказало мне в материальной поддержке на том основании, что я была одна у работающих родителей — мне не дали ни стипендии, ни места в общежитии. Тяжелый для родителей удар бил по нервам и мне, не просто чувствующей себя обузой для них, но и переживающей вопиющую несправедливость по отношению к себе. Ведь в группе нас было всего двое, кто нуждался в жилье: я и одна девушка из Синельниково. Но она получила и стипендию, и жилье, хотя, как и я, находилась на иждивении двух работающих родителей. Да стипендию вообще многие получали! В институтах она составляла 35 рублей — половину минимального заработка, определенного тогда в СССР. А на мехмате и физтехе университетов, то есть у нас, — 45 рублей. На эти деньги вполне можно было содержать себя, если учитывать только питание и карманные расходы (состоящие из затрат на посещение кинотеатров и проездки домой в выходные дни).
Общежитие я получила на втором курсе стараниями нашего старосты Юрия Овсянникова, моего будущего мужа. Он добыл для меня место из резерва коменданта, для чего по окончании первого курса, в августе, сам лично вместе со мной работал в общежитии на обслуживании абитуриентов — убирал коридоры и комнаты гигиены. Мне повезло с таким парнем!
Тогда же, на втором курсе, изменилось и положение со стипендией, и тоже не без помощи старосты группы. А когда я стала отличницей, то взяточникам из деканата просто некуда было деваться — повышенное содержание они обязаны были выдавать всем, независимо от доходов семьи.
Рассматривая этот вопрос с дистанции времени, вижу, что тут сказалось личное участие декана факультета Петра Антоновича Загубиженко, лишившего государственной помощи единственную студентку группы, пришедшую из сельской школы, из другой культуры, из истинного славянства. Какой позор! Совершил он это злодеяние, не сомневаюсь, в пользу блатных лиц, возможно, даже и не студентов. Кстати, не зря этот мужик, присосавшийся к вузу, внешне походил на хрюшку — сытая рожка лиловых оттенков, с застывшим выражением то ли обиды, то ли брезгливости постоянно совершала чавкающие движения и не несла на себе признаков человеческих эмоций. Если бы я была бойчее, то лишить меня законных прав ему бы не удалось.
Второй проблемой явился русский язык, в который я окунулась. В группе я одна была продуктом украинской среды и, не имея товарищей по адаптации к новой культуре, трудно преодолевала зажатость, психологический барьер. Мой язык мне не повиновался и произносил русские слова не так, как надо было. На выработку правильной речи ушел почти год работы над собой. С новыми терминами было проще, но ступор, испытываемый при необходимости произносить знакомые с детства слова по-иному, как бы искажая их, стоил мне троек по математическому анализу и теории пластин и оболочек. Позже я преподавала родственные предметы в техникуме Костополя и в Днепропетровском химико-технологическом институте и убедилась в прекрасном их знании — меня и мои лекции студенты любили. Но тогда…
Третья проблема — человеческий фактор. На факультете преподавало много, мягко говоря, странных людей, в том числе старые девы с искривленной психоэмоциональной сферой, пышущие патологической ненавистью к симпатичным девушкам. Особенно, если девушки были не городского происхождения, а местечкового. Как смели эти простушки приезжать сюда, да еще заводить парней? — приблизительно такие мысли читались в их злобных взглядах. К таким относилась Светлана Станиславовна Крицкая, лектор по математическому анализу. Недавно, просматривая в Интернете материалы одного городского форума, я обнаружила, что ее вспоминают в связи с вымогательством денег из студентов! Что ж, не удивляюсь. Хорошему о ней я бы не поверила, а этому — верю, ибо на своем опыте испытала ее аппетиты! Был в ней садизм смолоду, любила она вогнать нож, пустить кровь и наслаждаться. И было людоедство — стремление выдавить, задавить, размазать. Возможно, и в наше время она хворала деньгами, алкала их, да только я такие намеки не понимала и приписывала ее поведение типичным женским качествам, таким как зависть, ненависть, усугубленным психической болезнью.
Был такой факт: годом раньше меня на мехмат поступила выпускница нашей школы, звали ее Валя — фамилию не помню, девушка с пристанционного поселка. Так Светлана Станиславовна столь невзлюбила ее, так притесняла и прессинговала, что девушка после первого курса не выдержала и ушла — нет, бежала! — из университета. Позже Валя поступила в Одесский финансовый институт, еще более престижный вуз, и успешно окончила его.
Теперь, когда Вали не стало, Крицкая избрала жертвой меня, с первой же сессии. Над проявлениями ее невменяемой ненависти ко мне смеялись даже преподаватели, наблюдавшие наши диалоги, в частности Лидия Трофимовна Бойко, ассистент, ведущая у нас практические занятия — то, что теперь называют семинарами.
Матанализ читался два года и в каждую сессию мы сдавали его экзаменом. Так вот Крицкая во все четыре раза принципиально не допускала ко мне Лидию Трофимовну, наравне с нею принимающую экзамен, и экзаменовала меня лично сама. Она смешно и азартно дожимала меня до нервного срыва на глазах у тех, кто сидел в аудитории и наблюдал эту корриду. Я видела ее намерения и не поддавалась провокациям, даже проникалась слегка дразнящей невозмутимостью — зная, что хорошая оценка мне не светит, а двойку она мне ни за что не сможет поставить, ибо я предмет знала достаточно уверенно. Так зачем переживать? Я не хотела психовать и повторять судьбу Вали. И понимала, что единственным спасение для меня является терпение и невозмутимость. Не строить же трагедию из того, что за мной ухаживал Юра, что это ни для кого не было тайной и служило предметом зависти этой старой девы Крицкой! Мои знания, понимание ситуации, увертливость и адское терпение, а также молчаливая поддержка, идущая со стороны ассистента и сокурсников, позволили победить в этом противостоянии. Тройку Крицкая мне поставила, да, но в глазах окружающих моральная правота и человеческие достоинства остались за мной.
Четвертая проблема — адаптация от медленных и дозированных школьных нагрузок к стремительным и массированным вычиткам вузовских курсов. Ну искушенному в жизни человеку понятно, что никакой процесс не протекает гладко, в том числе и привыкание к наступившим переменам. Вот и мне вживание в вузовские реалии далось тяжело.
Наконец пятая проблема психологическая, я впервые находилась вне дома, семьи и родителей. И не могла даже словом перемолвиться с кем-то о своих делах, пожаловаться на трудности или попросить совета. А нужда в этом возникала часто, ведь я не имела навыков самостоятельной жизни и тяжело привыкала к новому быту и отношениям, к новой системе обучения.
Кроме этого, были и другие негативные влияния, мелкие и неощутимые на первый взгляд. Например, личные качества преподавателей, ведь и среди них были не все одинаково умные и воспитанные, одинаково одаренные или лояльные. Не повезло нам не только с Крицкой, разные встречались люди. Продемонстрирую это на таком интересном предмете, как сопромат, сопротивление материалов внешним воздействиям, — как ни странно, моем любимом.
Наш преподаватель сопромата не был коварен, как Крицкая, зато был принципиален и душевно черств — тоже не лучшее сочетание. Я имею право делать оценки, даже и нелицеприятные, ибо он умер в возрасте моложе моих нынешних лет, следовательно, я сейчас старше и мудрее и мое теперешнее мнение гораздо более взвешенное, чем его поведение тогда. Это был фронтовик, эдакий себе на уме, заносчиво-озабоченный, мнимо-решительный тип из приспособленцев, причем низшего пошиба — прислуживающих. Куда уж ему было блистать умом! Он просто не чувствовал, кто понимает материал, а кто не понимает. Не дано ему было это. Действительно, за отведенное время я не успела усвоить некоторые темы курса, этот предмет в меня проникал медленным темпом. Как я сказала, виной был и школьный медленный темп восприятия, и русский язык — еще непривычный для меня посредник между внутренним и внешним миром, и то, что курс читался всего один семестр, а объем материала давался в университетском, а не инженерном разрезе. Словом, на его усвоение мне требовалось время, которого не было.
Уже через несколько лет эти знания четко обозначились во мне, словно созревали где-то в необъяснимых глубинах, и утвердились в сознании так же прочно, как таблица умножения. То, что именно так случится, было видно по остальным темам, которые я не просто знала, а понимала, усвоила. И я это отлично демонстрировала в ответах. Так вот умный преподаватель всегда ориентируется на понимание студентом предмета, а не на запоминание. Он обязан был увидеть и оценить меру понимания предмета, а не знания формул, которые и помнить-то не обязательно. По этим соображениям мне, безусловно, полагалась более высокая оценка. Но… что тут спорить? Формально мое мнение не влияло на оценку. А то, что нам попался не преподаватель, а горе луковое, то этого к делу не пришьешь. По сопромату он мне поставил четверку, за которой стояли знания гораздо более высокие, чем у многих других за оценкой «отлично». А вот за курс «Пластины и оболочки» вообще влепил трояк, гадюка. Оторвался, хотя сам его не знал.
Вот такие обобщения, вообще-то избитые, типичные и закономерные, ведь каждый на своем пути обязательно кому-то не нравился. Обидно, что почти все причины не зависели от моих усилий, носили объективный характер.
А в стороне, над всем или во всем, воздухом непрозрачным, ветерком несносным повевала еще одна проблема — тоска по горизонтам. Мне душно было в городе, тесно, и хотелось привычных предметов, людей, друзей. Меня окружал не мой космос, он вибрировал не в моих частотах. За стенами всех домов, в каждом окне просвечивала наружу другая жизнь, которой я не знала, но которая заведомо не привлекала, а отвращала меня. С другим языком, мироощущением, привычками, строем мыслей, с чужим духом, она лучилась вовне миазмами, а не ароматом. Безмерный неизведанный океан, притаившийся, как зверь с дикими повадками, — и я на его берегу. Терпеть его? Или разбудить, разъярить, сразиться и победить? Хотелось что-то делать, чтобы узнать, не оставаться в неведении; чтобы освоиться и без тревог заниматься делом. В этом смысле городская среда озадачивала. И я задумывалась, а нужна ли она мне, по плечу ли, вынесу ли я ее искусственность и мертвечину? Смирится ли все раздолье моих ощущений, мой простор и ширь с этой скученностью? Стерпится ли чистота души и помыслов с мрачными эгоизмами массы, толпы, оравы? Смогу ли я жить в отрыве от верст и дорог пылящихся, от трав и земли, от воробьев, клюющих по осени зернышки спорышей?
И если тут оставаться, то куда деть то, что у меня было и проникло в душу, чем сердце дышит? — оно ведь в эту инакость не поместится. Да ему тут и холодно будет.
И меня разбирала жалость к моей прекрасной прежней жизни, оставленной где-то за чертой, далеко-далеко, где ее много и она течет без меня. А тут я ее сбросила с себя, как домашнее платье, а сама томилась по ней. Новизна лишь раздражала, и с этим надо было мириться, хотя никакие ее красоты, если бы нашлись вдруг, не шли в сравнение с гармонией природы, где я жила раньше, ибо выше и божественнее просто ничего нет. Городу нечем было нравиться мне.
3. Первая сессия
Итак, подходила первая сессия… Я ее не боялась, полагая, что знаю материал, начитанный в семестре. Да я и знала, но все описанные выше новизны, элементы другого метода обучения, режима жизни влияли и мешали.
Первый экзамен — высшая алгебра, знакомая со школы некоторыми понятиями и определениями. Прекрасный лектор. Ассистент — сестра одной нашей соученицы, красавица, в которую мы были влюблены. Но и тут привычные для меня детерминанты теперь назывались определителями, много нового материала, больше, чем было бы в школе за это время, общий флер предмета сложнее, короче — четверка, и в этом винить некого. Иду на первый этаж, в раздевалку, и плачу… Гардеробщица спрашивает — что случилось. Объясняю ей трагедию про четверку. Она смеется. Говорит: «Хорошо бы первую сессию сплошняком сдать на четверки, тут же специально занижают оценки, чтобы экономить на стипендиях — установка такая».
Второй экзамен — аналитическая геометрия… Та же история — четверка, винить тоже некого, опять плачу.
Третий — история КПСС, так прекрасно читаемая Торшиной, матерью нашей соученицы. И тоже четверка, и тоже, уже как по традиции, плачу.
И наконец пресловутый матанализ — брызжущая слюной Крицкая влепила мне трояк. Но тут, в последнем случае, я вижу откровенную умышленность, предубеждение преподавателя, нездоровую враждебность с ее стороны. Со дна души поднимается обида, потом, после бесед с Валентиной, которую эта ведьма принудила бросить университет, — злость.
Валя Рыженко (Валентина Григорьевна, позже — учитель математики в Славгородской школе) — сестра моей одноклассницы, двумя годами раньше поступившая сюда, правда, на отделение математики, призывает меня к терпению. Убеждает, что первая сессия — самая сложная, она как удар по интеллекту, потому что это порог, настоящий вход в высшие знания, потому что еще не закончилось преобразование психики на прием большой массы знаний, еще восприятие не перестроилось от темпа школы к ритму вуза. Валя Рыженко еще со школы мне нравится своей серьезностью и аккуратностью, и ее слова на меня действуют целебно.
И все же, пусть немного успокоенной, мне неуютно было находиться в самой себе, как будто это не я — четверки, тройка… На первых студенческих каникулах выходить никуда не хотелось, видеться ни с кем не моглось. Дабы меня отвлечь от переживаний, Люба Малышко, соученица из Синельниково, пригласила встречать Новый год у нее дома, в ее компании. Я согласилась, пересилив себя, убедив, что необходимо показать ей и ее друзьям новое платье, сшитое мамой в подарок к сдаче первой сессии. Это меня так тронуло — мама пыталась подбодрить меня! Платье было приглушено-оранжевого цвета, сшитое в талию с рукавом до локтя и большим цветком из той же ткани в уголке V-образного выреза — и сразу стало любимым.
Окраина районного центра, частные домики, снега, кромешная темень — не отличить от Славгорода. Наверное, к Любе я приехала засветло, не помню — как нашла улицу, как попала в дом… Не пропустила память в грядущие дни эту суету. Любиных родителей дома не было, вокруг — ее одноклассники и среди них Люда Тютюнник, наша соученица с математического отделения, другие друзья, какой-то фат, сыплющий чужими стихами, кажется, он учился в театральном училище. Помню танцы.
Наша группа неплохо начинала строить отношения, но странным образом: в учебе каждый был сам за себя, зато праздники мы старались проводить вместе, благо, имели опыт наших студенческих трапез в херсонском колхозе. Этот дух и поддерживали впоследствии. Если не считать Новый год, чисто семейный, который в том, 1966-м, году я встречала в Синельниково, то на Октябрьские мы гуляли у Тани Масликовой, на 23 февраля — у Раи Сокольской, на 8 Марта — у Юры Овсянникова, на 9 Мая — у Валерия Анисовича.
Расскажу коротко о каждом из них.
Таня Масликова чаще других будет возникать в моей будущей жизни, и станет героиней более поздних воспоминаний. Однако отмечу, что она была одноклассницей нашего старосты Юрия Овсянникова и вместе с ним как бы составляла организационный костяк группы. Ее воспитали бабушка и школьные учителя, потому что родители-геологи разъезжали в постоянных экспедициях и разведках. Хотя перед окончанием Таней школы они вернулись домой на оседлую жизнь, но остались внутренне чужими ей. Возможно, поэтому ее постоянно тянуло из дому — в университет, к друзьям и подругам.
Таня была крупной крепкой девушкой, пышущей здоровьем, очень инициативной и энергичной по натуре, оптимистично настроенной, неунывающей. Замечательная смекалка позволяла ей неплохо заниматься, и при удачном трудоустройстве в будущем можно было ждать от нее успехов. Она первой в нашей группе вышла замуж и первой родила ребенка. Она вообще во всем стремилась быть первой, узнаваемой и лучшей.
Все у нее складывалось отлично. Вернувшиеся из полевых командировок родители получили шикарную четырехкомнатную квартиру в новых высотных домах на центральном проспекте, там, где от него ответвляется Симферопольская улица. Это вблизи обелиска Славы, почти рядом с университетом. И Таня прибегала на занятия свежая и неизмятая, так как не пользовалась общественным транспортом.
Рая Сокольская была единственным ребенком в еврейской семье. Родители ее занимали скромные должности, зато полезные для семьи: мама — кассир обувного магазина, отец — сантехник ЖЭКа. И квартиру, соответственно, они имели небольшую, жили в двухкомнатной хрущовке на проспекте Гагарина, около бывшего кинотеатра «Космос». Это недалеко от парка Дубинина, по-своему элитный район, считавшийся почти центром города.
В учебе Рая не усердствовала, знала, что уедет в штаты. У нее там кто-то был из родных: то ли тетя, то ли дядя. Тройки ее устраивали не только в зачетке, но и в том, что оставалось в голове. Зато нрава она была добродушного. Улыбчивая и доброжелательная, немного себе на уме, не избалованная.
Ее планы осуществились, сейчас она живет в Нью-Йорке.
О Валере Анисовиче мы знали мало. Кажется, он был годом моложе нас и школу окончил экстерном — такой себе слабо выраженный вундеркинд, маленький, слегка сутулый, стремительный, всегда спешащий, круглоголовый блондин.
Его бабушка имела частный дом в районе ДТРЗ, там он при ней и вырос, там и жил, о родителях не вспоминал.
Невысокий и неказистый, с кривыми ножками, круглым лицом и вздернутым носом, бледным слегка веснушчатым лицом и веселыми глазами, он был всеобщим любимцем, потому что без конца шутил, сыпал остротами и сам азартнее всех хохотал. Валера очень хорошо занимался, буквально сразу же определившись с научными приоритетами — теорией функций комплексного переменного. Эта специальность относилась к математическому отделению факультета. Он бы туда и поступал, если бы математиков не распределяли по окончании учебы учителями в школы. Валера этого не хотел, не хотел отрабатывать два года и терять время. Поэтому учился на механическом отделении, а научной работой занимался на математическом.
Не совсем помнится, куда он получил направление на работу, но через пять лет приехал на встречу с нами из Минска, где при университете успел защитить кандидатскую диссертацию. Скоро он стал там доктором физико-математических наук, а дальше мы его следы потеряли.
4. Первые зимние каникулы
В первые зимние каникулы я на три дня съездила в гости к Рае Иващенко, школьной подруге, которая работала пионервожатой за семью снегами в глухом хуторке Запорожской области. Это было по сути прощание с сельской юностью, которую для меня персонифицировала Рая.
Я вышла из поезда на каком-то полустанке, вокруг лежали заснеженные дали, укрытые приподнятой, словно подошедшая опара, белизной. Куда ни глянь — везде открытый простор, холмы за холмами, овражки за оврагами, так что горизонт виднелся в несколько линий, и последняя, дальняя, пряталась в слиянии небесной синевы и снежной дымности. Расчесанные ресницы посадок кое-где утопали в снегах, а где и виднелись, то казались следами невиданных зверей, от шальной веселости расписавших поверхности снегов детскими классами.
На площади за вокзалом, меня ждала телега — обыкновенная колхозная бричка, каких я не видела уже лет пять-семь, что казалось неимоверно далеким, почти неправдоподобным. И через несколько часов подвезла она меня к хатке, осевшей в землю, грузно прикрывшейся двускатной крышей. В комнате Раи пахло прелью, сушеными фруктами и обветшалостью. Тут сегодняшний день маскировался под прошлое, был наряжен в его старинный костюм. Во всем чувствовалась истинная патриархальность семьи, у которой Рая снимала комнату, — в ее убранстве, одежде хозяев, утвари, обилию деревянных изделий, наличию русской печи, и все напоминало древнюю Русь.
Назавтра мы пошли в школу, такую же низкую, как все тутошние постройки, и такую же ветхую. Работа Рае нравилась, это я поняла еще раньше по состоянию рабочего стола, да и школьники ее любили, выскочили стайкой во двор встречать. За Раю я была спокойна, хотя не могла избавиться от грусти — она явно втягивалась в интересы, отличные от моих. Жизнь разводила нас. Набегающие дни замаячили росстанью, разъединением, отчужденностью. Она что-то говорила о дальнейших планах, но я слушала рассеянно, видя, что с учебой у нее не ладится, и от этого она чувствует себя неловко.
Домой я вернулась притихшей, с чувством неизбежной, но закономерной, правильной, полезной потери. На душе залегла неокрашенная безмятежность. Мне предстояло встать и от своего порога идти в новый путь — далеко-далеко, одной, без никого из прежних попутчиков. И я собирала силы для этого, настраивала струны души на первый шаг и преодоление безвозвратного пути. Сначала не стало Людмилы, целый мир отпал от меня резко и грубо, словно кто-то вторгся в мои школьные годы и отодвинул их от меня, сказал, что это было не со мной, попросту — украл, оставив довольно банальные сожаления и бесприютность в чужой среде. Потеря Люды — это была драма, пережитая на марше, в сложнейший для меня период, когда она нужна была мне остро как никогда. Теперь отторгалась Рая… Как же я полгода прожила с ложной уверенностью, что она у меня есть, что я занимаю ее мысли и мы по-прежнему едины? А ведь так и быть не может, наверное. Что за детские иллюзии?!
Остаток этих каникул утонул в привыкании к новому состоянию — быть без прошлого, лишь с его тенями. Что же я забираю отсюда, из школы, из детства, из родных пространств? Только знания, опыт? Получается, да. А все остальное наживалось зря. Подруги обнесли палаты моей души. Это был крах, холодно осознанный, бестрепетно, ибо я уже стояла над этой ситуацией, и ни один хищный коготь не мог вцепиться в меня, чтобы остановить парение, сбросить меня в слезы, в паутину отчаяния.
Впрочем, у меня уже был Юра — в скрытой, сокровенной памяти, в замирающем сердце, в теплеющей при воспоминании о нем душе. Он был моим высоким небом и единственной на нем звездой, центром притяжения, объектом мечтательных странствований по будущему. Это к нему я стремилась в своем парении. Юра был моей тайной темой, не обсуждаемой, не упоминаемой, темой не для трепа и будней — для радения без свидетелей, для упований, для жизни без ошибок, в которую я никого впускать не хотела. Боялась я одного — нашей с ним поспешности.
5. Городская весна
Прошло немного времени, и я поняла, что учиться в вузе надо не так, как в школе, по другим методикам. Но что это за методики, где их найти? Не изобретать же самой. Тут мало было выполнять письменные домашние задания, конспектировать первоисточники по гуманитарным дисциплинам, переводить пресловутые «тысячи» с иностранного языка — то, что хоть как-то проверялось на практических занятиях. Мало просматривать конспекты лекций, знать формулировки и доказательства теорем, лемм, различных принципов, что иногда могли спросить. Тут полагалось начитываться материалом наперед, по каждому предмету с опережением самообразовываться. Ни умения обрабатывать огромные массивы новой информации, ни физических сил все это вместить в голове у меня не было, организм сопротивлялся навязываемому режиму работы. Изменяя своим привычкам, мозги, казалось, скрипели и искрили.
Не знаю, как бы я справилась с этим, если бы не помощь сокурсников. Хотя я жила на съемной квартире, изолировано, не имея возможности общаться ни с местными, ни с теми, кто жил в общежитии, но решающим было появление Юры, можно сказать опытного студента. Он еще школьником прошел подготовку к обучению в вузе — на университетских курсах. К тому же его старший брат был студентом последнего курса нашего факультета и передавал ему многое из студенческого опыта. По примеру Юры я училась работать над прослушанными лекциями. Да и вообще с ним вдвоем легче было готовиться к занятиям — мы выполняли письменные задания поровну, а потом списывали друг у друга. Так же разбирались и с теорией.
Наставала весна. Март снес грязь с дорог и тротуаров, увлажнил скверы, омыл деревья. Я ждала пробуждения земли, ее радости, устремленности к солнцу, ее зеленых брызг навстречу ему, зная, что во всем этом будет роскошь обоняний, шепот и вздохи, предвкушенные ознобления, казалось бы, бестрепетных материй.
Мне помнились сельские долго возвращающиеся зазимки, которые схватывали ледком верхние слои грунта и ручьи талой воды, тревожащей обоняние своей неуловимой ароматностью. Под этим ледком ручьи бежали по сельским улицам, словно артерии под стеклянным панцирем. И я, взбудораженная томящимся воображением, пытающимся не столько создавать свои картины мартов и апрелей, сколько насытиться теми, что жили сейчас где-то вдали от меня, по-щенячьи пряла носом и пыталась поймать их желанный запах. Но талый снег в городе ничем не пах, и земля — не пахла.
И перелился март в апрель, сопровождаясь лишь непременными дождичками — странными завесами, за которыми скрываются сокровенности природы. Только где они были здесь, сокровенности? Дриады, покровительницы лесов, охранительницы деревьев, жались по малым островкам парков, сирые и обобранные людьми; нимфы роста трав, распрямления ветвей, шелестения старой опадающей коры не находили здесь места, они спрятали свои полотна и палитры и ничего не создавали; даже мавки, воплощающие смерть прошлого и этим, как можно было думать, расчищающие дорогу растущему, искали новых жертв не здесь — весеннее волшебство не наступало.
Здесь камень одерживал победу. Повсеместно теснимый зельем, живой неподвижностью земли, обвитый в горах и скалах лианами, разрушающийся наступающими мхами да муравой, здесь он защищался людьми и ликовал. И я не чувствовала запаха ожившей природы, не улавливала ни звука, ни веяния лопающихся почек и новых липких зародышей листвы, не слышала симфоний разбуженных крон, гудения сока в них, стона ветвей, не замечала дыхания корневищ, приподнимающих вокруг себя земную грудь. А раньше, живя на одной с ними волне, я улавливала микроскопические колебания всех этих изменений.
Город был слеп и глух к весне, как, собственно, и к любой поре, выбрав одну цель — торжество камня во все изменения солнца над землей. И я задыхалась. Молчащие асфальтовые коросты, благословляемые в осенние хляби, сейчас были ненавистны. Смердящие гудроном и расплавленными мазутами — они брали весну в кольцо своих пагуб и, сжимая до астматических судорог, медленно доводили до лета, без звука, запаха и цвета. Жалко было младенческих всходов, превозмогающих налегший на грунты пласт, деревьев, покинутых охранными духами. Посеяв семена в расщелины домов, на крыши, под ноги прохожим и транспорту, деревья не могли рассчитывать на их прорастание и произрастание.
Всякий раз, идя на свидание с весной, я обманывалась и, возвратившись домой, лишь смотрела в календари. Как страшно сочным апрелям, цветущим майям и июням в городе! Зачем их посылают сюда?
Вторую сессию, или первую летнюю, я сдала с теми же оценками, что и зимнюю, но обошлось без слез — все равно я почувствовала себя уверенней, да и повзрослела, закалилась в людях, как говорится.
6. Студенческое лето
Каникулы! Прекрасная пора, пора возвращения домой, в родную среду! К скрипящему непостижимыми гаммами колодцу, зазывному звяканью ведра, к плеску воды в его глубине; к подворью, обрамленному муравой; к дому со сливными желобами и водосборными корытами под ними; к тихой улице с рядами ничейных вишен вдоль усадеб; к полям у дорог — то зеленым, то желтым; к людям, которые здороваются, проходя мимо. Все это было мое, моя душа и плоть, из этого я состояла. Мне нужно было видеть горизонты, то, чего совсем, ни в какой мере не мог дать город. Их ширь, раскрыленность, разбег, разгон! В их неизмеримых охватах дышалось вольготно, душой и мыслями леталось — стремительнее и выше! Хотелось птиц, парящих в поднебесье от любви к полетам, а не по физиологической необходимости, ведь тогда они и поют чаще и песни у них другие. Днем я глядела на разноцветье флокс, фарбитисов, обвивающих наш частокол со стороны улицы, любовалась вездесущими космеями-самосейками, а вечером вдыхала неизъяснимую нежность мирабилиса и ненавязчивый дурман маттиол. Разве при этом я не становилась ими, всесильными, всевластными, пробившимися к солнцу, где их и не ждали? Разве они были не я, тут обитающая, с ними гомонящая, их ласкающая лучами глаз? А в полях — все лето владычествовал шалфей, любимый цветок, и в его разливы вносила свою терпкость полынь, да чуть различимо приправлял этот букет запах хлебов. И не надо мне было других чудес!
Я бежала на невыгоревшие еще пригорки, падала в их прогретость, обнимала пологие спинки и захлебывалась от восторга, от долго ожидаемой встречи. Не они, а я не сохранила обет нерасторжимости и веялась по чужим обиталищам, насквозь искусственным и перенаселенным. В голову приходили стихи, простенькие, как мои степи, и летели они в письмах к Саше Пушкину, моему другу со школьных времен, который служил в армии за пределами Родины:
Порой я слов не нахожу
И в луг бегу к фиалкам,
Через вишневую межу
В июньский полдень жаркий.
Июнь — порой он сух и сер,
Без зелени и влаги.
И остается мне в удел
Марание бумаги.
Фиалки все же аромат
Нисколько не утратят,
Что я — дитя лугов, не маг —
Стихам учусь в тетрадях.
Они простят мне. Значит, коль
Нет места разным спорам,
Ничто не истребит любовь
Мою к моим просторам.
О, луговых фиалок край,
Где высоко как нимбы
Несется гомон птичьих стай,
Их песенные гимны!
Луга, наперсники полей,
Фиалки под горою —
Остались в памяти моей
Наивною строкою.
Как я могла прожить прошлое лето и не заметить своих любимых красот? Ведь я почти ничего не видела, готовилась к вступительным экзаменам, сдавала их, обретаясь по пригородам… И хоть в перерывах между работой над учебниками, компендиумами и конспектами выходила в сад, уже довольно обедненный с годами, но все еще пригодный для гуляний, ела шелковицу с оставшегося у нас на южной меже деревца, грызла ранние яблоки и груши, но заботами, мыслями была не с ним. И это не позволяло полностью окунуться в него, принять его в себя так, чтобы только — сад и я, единым дыханием.
Бегала я тогда и к Людмиле, хотя все меньше оставалась там и все невнимательнее выслушивала рассказы о появившемся бездомном ухажере Саше, бывшем детдомовце, почитателе Дзержинского, который соблазнял ее обещаниями купить плащ к началу учебного года. Помню, меня резанула эта деталь, и я что-то возразила в ответ, но Людмила только ухмыльнулась. И я приняла ее реакцию в своем ключе, мол, она сама понимает — получать такие подарки от мужчины, значит, быть ему обязанной.
Все это было у меня и тогда. Но оно приходило через окуляр главной задачи — поступления в университет. А мне требовалось мыслями и ощущениями слиться с деревьями, их ветвями покачаться на ветрах, их терпением побыть в застывшем одиночестве, их обреченностью постоять под открытым небом, ловя то солнечные лучи, то летящие тени туч, то дожди и молнии. И дышать вместе, и качать головами, и соглашаться с этой жизнью, обниматься и прижиматься друг к другу. Без этого не наступало отдыха и тупилось понимание мира, моей соединенности с ним, нашей нерасторжимости. И глаза вожделели простора — того, что открывался за огородом, с купой домов по правую сторону, бегущих к околице села; с балками и оврагами, с рекой и прудом, с дамбой и каменкой по левую сторону; с туманными, многоярусными, кудрявящимися чащобами диких растений и дальних, за речкой, хуторов.
Я приехала сразу после сессии. Правда, возвращалась в город для работы в общежитии, где мы с Юрой зарабатывали место для меня. Там проживали абитуриенты, после них кому-то надо было мыть читальные залы, коридоры и бытовки. Именно это нам и пришлось делать, потому что уборщицы частью отдыхали в отпусках, а частью убирали другие объекты. Но потом я вновь вернулась домой и догуляла лето до конца.
Моя жизнь состояла из самого простого сочетания забот, но самого богатого, желанного: быта, направленного на свежие обеды и улучшение вечернего отдыха родителей, на воспитание племянницы Светы, и писем, писем, писем своим друзьям — обо всем, что занимало и влекло душу, что призывало, к чему стремилось и чего алкалось сердцу.
Иногда я ходила в клуб на танцы, но неохотно, ибо не с кем было идти. Близкие подруги отказались от юности: Людмила уже открыто жила со своим Сашей, ходила в длинных юбках и платках, как молодица; а Рая, хоть и отдыхала у родителей от пионервожатской работы, но запряталась безвылазно на том хуторке и доказывала своим затворничеством неколебимую верность Лене Замримухе. Все — хуже некуда!
Да и менее близкие подруги жили по другим образцам, нежели я. Люда Букреева, не выдержав конкурс сразу после школы, опять пыталась поступить. Хотя все так же безуспешно. К тому же она работала на заводе, мыла пробирки в лаборатории, от чего в пору было отупеть — не тяжело, но скучно. Как ни странно, Виктор Борисенко, став студентом, не оставил ее, хотя их отношения лишены были романтики и лиризма. Вряд ли со стороны Людмилы был на это хотя бы намек. Ну какие в таком случае танцы, какие свидания с ровесниками?! Все у них было приземлено и мрачно, все концентрировалось вокруг ее спальни.
Людмила получила заочное образование, но в этом ей исключительно помогло направление с завода, где она, чтобы заслужить его, сначала отработала два года. Людмила оканчивала учебу в химико-технологическом институте, когда я уже преподавала там сопромат и теормех. С Виктором они поженились, завели двух детей, но Виктор прозрел, что испортил себе жизнь зря с чужим по духу человеком. С его образованием и головой можно было заниматься гораздо более интересными проблемами, чем он нашел в Славгороде. Но Виктор ладно, не он был моей подружкой, и не его я хорошо знала с детства. В отношении Людмилы — красавицы, неглупой девушки… видимо, не только Виктор, но и я обманулась, полагая, что жизнь ее не будет короткой и бесславной. И если мне кажется, что она прошла не свой путь, а чужой, то это говорит мое пристрастие к ней, детская симпатия. Теперь же я понимаю: с ее тяжелой наследственностью трудно было оставаться в рамках нормы. Нет ее больше.
Тамара Докучиц — та же история. Только работала она где-то на хуторах, в восьмилетней школе. И по-моему, тоже доказывала верность одному из солдат срочной службы, случайно присланных в наше село на уборку урожая, с которым она познакомилась в год окончания школы. Возможно, эта любовь помешала ей, серебряной медалистке, поступить в педагогический институт, который-то и институтом тогда не считался, однако и туда она не прошла по конкурсу. Тамара связала свою судьбу с этим парнем, во всем ей под стать, и прожила счастливо, дав миру двух детей. Выучилась заочно на учителя и работала по специальности. Она тоже мало прожила. Говорят, ровно в день своего 60-летия тихо склонилась над помытой после гостей посудой и навески уснула.
Лида Столпакова шла с Тамарой параллельным курсом, их судьбы были схожи. Только Лидиного мужа я не знала.
По этим причинам, что не стало у меня подруг, в клубе я появлялась редко. Тем не менее успела попасть на глаза и даже запасть в сердце Анатолию Иванову, неожиданному для меня человеку, который лихо танцевал вальсы, кружил меня, поднимая на руки и подбрасывая вверх. Получалось очень живописно, потому что он был чудесным танцором, а я от него не отставала. Публика останавливалась и любовалась на нас, рукоплеща. И Анатолий влюбился, а его в этом поощряли друзья, говоря, что мы — подходящая пара.
Он был одноклассником моей сестры, на то время уже выучился и работал главным инженером завода. Полсела отслеживало ухажерские маневры столь заманчивого жениха. Первые сельские красавицы конкурировали и сражались за его внимание, а он сделал предложение мне, которую те и в расчет не брали — по моему малолетству, по отсутствию там, где находился он.
В школьные годы Анатолий учился слабовато и прибегал к моей сестре переписывать уроки, очень дружил с нею, поэтому я знала его с детства. Он и тогда часто брал меня на руки и подбрасывал вверх. И теперь я общалась с ним как с давним знакомым, не больше, а выявив его влюбленность, не могла обидеть и грубо оттолкнуть. Сделала это мягко — сказала, что мне еще рано думать о замужестве. Он покорно согласился и заметил, что танцевать нам это не помешает. Наши вальсы продолжались. Провожая меня домой, Анатолий вел себя скромно и сдержанно. И я успокоилась.
Продолжались и наши с племянницей Светой вечерние купания в пруду. Мы шли туда в час, когда нижний край солнца касался горизонта, и оставались дотемна. Света плавала, кувыркаясь в отражении луны — то белой высокой, то низкой огромной и жаркой. А я смотрела на нее и о чем-то размышляла — всегда интересном, недавно прочитанном, открывшемся мне. А потом, стоя на нашем камне, вымывала ее на чистой проточной воде. К тому утопленному в берег камешку мы шли вдоль кромки воды, и луна бросала серебристую дорожку к ногам, поворачиваясь вслед за нашим передвижением.
В те годы люди не стремились к развлечениям, даже презирали это слово, зная, что и оно, и вся им обозначаемая индустрия возникли в США для одного: чтобы чем-то занять выброшенных на улицу лишних людей, безработных. А мы в своей стране не были лишними, и свое времяпрепровождение выстраивали так, чтобы крепнуть телом и волей, обогащаться духовно, интеллектуально, а затем все накопленное отдать Родине. Родина не была дня нас абстракцией. Живая и горячая, любимая до самоотречения, она воплощалась в родных лицах, в близких душах, в учителях, друзьях, соседях. И конечно, в моих степных широтах с разбитыми колеями проселков, с горизонтами, утопленными в туманце то снега, то хлебов, с хохлатым жаворонком над ними, с всепобеждающим ароматом цветущих по посадкам маслин и по взгоркам — шалфея, в синеве скромных рек и прудов, в бездонности неба.
Поэтому упоения мои были простыми. Я любила каждый день сделать влажную уборку в доме, а потом уединиться и дышать этой свежестью — прозрачной, благоухающей всем богатством запахов ближних полей, и нежить и ласкать любимых письмами, себя — дневником, чтением, при этом что-то вспоминая свое или мечтая о своем. Мама говорила: «Ты наводишь в доме музейную чистоту» — такими торжественно-чистыми, лишенными пыли казались ей музеи. Мне доставляло радость приготовить папе свежий обед — он приезжал в перерыв и, выйдя из машины, спешил в свой первый примитивный гараж, наскоро построенный между домом и летней кухней (где теперь просто сарай с углем). Там у него вялилась и хранилась рыба, которую он очень любил. Он срывал со связки пару рыбин и съедал их со свежими помидорами, потом уж приступал к горячим блюдам моей готовки. Я готовила для нас всех свежие ужины… И стирала родителям домашние одежды, маме — крахмалила и наглаживала хлопчатобумажные халатики, в которых она после ужина могла посидеть с соседями, свежая, светящаяся радостью внимания к ней. Обшивала малую свою племянницу песочницами мыслимых и немыслимых моделей. Видеть их — мамы, папы и Светы — брошенные в меня лучи взглядов, улыбаться в ответ и не произносить слов — в этом ощущалась наша монолитность и вечность существования.
Где-то в эти годы папа был избран председателем профкома завода с освобождением от профессиональной деятельности. Ему нравилось ходить в чистых одеждах, не в спецовке, нравилось общаться с высшим руководством, бывать на районных и областных семинарах, и вообще работать с людьми. Он очень дорожил доверием коллектива и не отметал от себя ни малейшие обращения, стараясь каждому помочь. Папа проработал один созыв, а потом его переизбрали — к сожалению, по тогдашним требованиям эту общественную должность мог занимать только человек с высшим образованием. А у папы его не было, для него и так один раз сделали исключение.
В свободное время папа продолжал создавать частокол вокруг усадьбы, планка за планочкой. Планки эти приносила с работы мама — это были отходы от велосипедных и мотоциклетных упаковок, подлежащие утилизации, их сжигали. Мама же им давала вторую жизнь.
Основными торжественными событиями лета были наши с Раисой дни рождения. Сначала она приходила ко мне 14 июля, а потом я шла к ней 17 июля — мы несли друг другу цветы. Так было и в этот раз. Только вдруг Раиса сделала мне подарок — простенький маникюрный набор, но я никогда раньше не держала такие инструменты в руках.
— Как этим пользоваться? — спросила я, вынимая щипчики.
— Это для удаления кутикул, — Рая показала, что это и как их удалять.
Мы посидели в уюте моей обители, в прохладе, которую я старалась держать в доме, в чистоте, опрятности — у меня сверху ничего лишнего не валялось, я любила пустоту и свободу комнат, незагроможденность и простор. Мой принцип относительно материальной стороны жизни, выработавшийся с тех студенческих пор, всегда оставался таким: минимум мебели, одежды, предметов быта — только самое необходимое.
Рая, как всегда, охотно рассказывала о своей переписке с Мухой, как она называла Леонида Замримуху, о его очень важной и секретной работе, о родителях, старательно обходя тему своей будущей профессии. Ведь в этом году она просто прогуляла лето и поступать в вуз даже не пробовала. Подразумевалось без обсуждения, что через год, когда будет наработан двухгодичный стаж, она исходатайствует в районо направление и попытается поступить на заочный факультет Запорожского пединститута целевым порядком. Это был хороший план. Но какой предмет могла бы преподавать Рая в школе? Этого я понять не могла, и она — тоже. Вечером мы прогулялись по полям, я вывела Раю на каменку и стояла там, пока она не перешла кладку через реку и не оказалась на своей усадьбе.
Через два дня последовал ответный визит. Мне нравилось, что мы не особенно готовились к личным праздникам и принимали друг друга в распахнутые дни, в настоящее, непридуманное житье, как часть самих себя в своих обычных буднях. Тетя Аня, Раина мама, кивнула мне и снова склонилась над грядками, а мы расположились за столиком под вишнями. Рая угощала меня запеченными в сметане карасями и совершенно неповторимым блюдом — сметаной с молодым луком. Густую сметану, больше похожую на масло, мы резали ложками, а молодой лук с огромными завязями головок, величиной с яйцо, кусали от целого очищенного стебля. Разговоры — все те же, и никакого намека не было на то, что мы видимся в последний раз.
Когда я собралась идти к Рае в последнее воскресенье августа, чтобы поздравить с началом нового учебного года, мама меня остановила.
— Рая уехала, — сказала она. — Не хотела тебя огорчать, но теперь скажу. На днях ее телегой вывезли на вокзал со всеми пожитками. Кажется, она отправилась к Леониду.
— Как? — ахнула я.
— А так, обнаружила в себе беременность. Пришлось спешить.
И я осталась совсем одна.
7. Второй курс
Второй курс начался веселее, я поселилась в шикарное общежитие, здание послевоенной постройки — с высокими потолками и огромнейшими окнами. В комнате — являющейся персональным резервом комендантши — собралась пестрая компания: я — с механического отделения, остальные пять девушек — математички, будущие учителя. Одна из них спала на раскладной парусиновой кровати — раскладушке. Разнились девушки не специальностью, а повадками и устремлениями.
Людмила из Запорожья и Анджела из Никополя, сразу же сдружившиеся, мнили себя красавицами, и не без основания, только первая была чистюлей, а вторая не мылась и распространяла вокруг себя зловоние. Занимались обе слабенько, основная их цель прослеживалась достаточно красноречиво — удачно выйти замуж. Не удивительно, что парни в них быстро разобрались, и Людмиле это удалось, а вот Анджела возвратилась в Никополь без мужа — не нашлось охотника вдыхать ее амбрэ.
Галя — то ли разведенка с ребенком, то ли мать-одиночка — из Днепродзержинска была любовницей одного из наших преподавателей. Не кроясь, он каждый вечер приходил за ней и уводил куда-то. Возвращалась Галя сильно уставшей и голодной. За раз могла съесть килограмм полукопченной колбасы и при этом оставалась очень худой. Какой же был ужас, когда к весне у нее обнаружили солитер, и пришлось выводить его из нее в больничном стационаре. Впрочем, конца этой эпопеи я не помню.
Рыжая кудрявая девица, сухопарая и некрасивая, кажется ее имя Валентина, тоже приехала из Запорожья. Предел ее мечтаний состоял в получении распределения в престижную школу. Она была отличницей, все время посвящала учебе и ни с кем не дружила.
Имя девушки с раскладушки, тоже рыженькой и кудрявой, но пониже ростом и посимпатичнее Валентины, я не помню, кажется, Маша. Приехала она из глухого хуторка, училась средне, о многом не мечтала, ее вполне устраивало работать учительницей у себя дома, только бы не на колхозных грядках, как ее родители. Она уже была засватанной и считала свою жизнь сложившейся.
Иногда Анджела, которой наглости было не занимать, включала громкую музыку и мешала остальным готовиться к занятиям, тогда в комнате возникали скандалы. Ее даже хотели побить, но поостереглись возможного отпора при ее почти двухметровом росте. Зато ей неоднократно бросали в лицо ее же немытое белье, вынутое из-под матраца. Всю неделю эта задрипанка собирала его там, а потом отвозила домой в материну стирку. Можно понять, каким бывал воздух в комнате, если учесть, что кровать Анджелы стояла у батареи.
Меня спасало одно: мы с Юрой занимались в читальных залах, чаще в главном, с самым богатым книжным фондом — на Шевченковской улице. Это было наше пристанище, тем более что в том корпусе размещалась отличная студенческая столовая, где я питалась, и главное хранилище художественной литературы университетской библиотеки. Случалось, что нужных книг в этой читалке не оказывалось или они были разобраны, тогда мы шли в ЦНТБ (Центральная научно-техническая библиотека) Министерства металлургической промышленности на улицу Дзержинскую или в Центральную городскую библиотеку на углу проспекта К. Маркса и улицы Московской, где тоже имелись отличные читальные залы. Доставали и до читалок горного и транспортного институтов. Был читальный зал и в нашем общежитии, где мы занимались, если удавалось взять нужные учебники.
После занятий, когда голова уже не соображала, мы возвращались в общежитие и прогуливались по длинному коридору. Часто останавливались для долгих бесед у торцевого окна, выходящего на проспект Гагарина. Вечером оно открывало чудесный вид на техникум электрификации сельского хозяйства и дальше — на научный городок транспортного института. Там разливались огни, извиваясь причудливой рекой, и мелькали машины, подмигивающие фарами — чисто городской пейзаж, и у меня от него замирало сердце. Мы часами стояли у того окна, случалось, просто молчали и думали о своем. Нам нравилось быть друг возле друга. Мне представлялось, что в будущем я буду жить в таком же красивом городе, где чисто, кругом тротуары и нет пыли, поднимающейся за проезжающими машинами.
Прогулки по городу, вблизи общежития, и походы в кино — вот наши скромные развлечения.
Зимняя сессия наступила своим чередом, вовремя. Количество и разнообразие сдаваемых предметов увеличилось, правда, перед этим у нас по всем предметам прошли коллоквиумы, где мы основательно их проработали. Поэтому сдавать зачеты было легче, случилось это незаметно и гладко, по некоторым предметам я получила зачеты автоматом, а вот экзамены по-прежнему были серьезным испытанием.
Теперь я больше волновалась перед каждым из них, порой напряжение достигало предела и принуждало меня идти отвечать первой. На это решались не многие, предпочитая дожидаться, когда преподаватели притомятся и наслушаются столько бреда, что за каждый правильный ответ будут готовы ставить «отлично». Собственно, как усложнялись изучаемые предметы, в такой же мере возрастало и мое понимание их. Я не могла опередить процесс, и снова все сдала на четверки, кроме пресловутого матанализа, ставшего почти любимым моим предметом. Без шуток. Я и сейчас люблю на досуге «пощелкать» интегралы, и с любым, сколь бы сложным он ни был, справляюсь успешно, нет для меня в них сложности. Даже смешно, что наша лектор кичилась этим умением и гордо вскидывала голову, когда мы ее за это льстиво подхваливали.
Незаметно подошла вторая сессия, летняя. Первый экзамен — теория функций комплексного переменного, годичный курс, который в зимней сессии шел зачетом. Читал его строгий человек — Остапенко Виктор Александрович, доктор физико-математических наук, профессор, гроза студентов, особенно по курсу уравнений математической физики. Но не он стал героем моих воспоминаний, а Пелешенко Борис Игнатьевич, ассистент, еще год назад находившийся в студенческой шкуре, сидевший за партой в этих же аудиториях. Будучи почти нашим ровесником, он держался проще, был улыбчивее, доступнее. Да и предмет преподносил лучше, чего уж скрывать. Именно Борис Игнатьевич поставил мне первую пятерку на экзамене, и важно то, что это была не проходная оценка, а итоговая по курсу.
Позже вместе с Борисом Игнатьевичем я работала в химико-технологическом институте, много раз мы вместе принимали вступительные экзамены, и всегда находили общий язык. Мало столь приятных людей встречается на жизненном пути. Сейчас он возглавляет кафедру высшей математики в аграрном университете.
Итак, с его легкой руки у меня случился поворот к лучшим оценкам на экзаменах. Наконец-то пятерка! — я лучилась и пела. Но не успела насладиться маленькой победой, как была вызвана в деканат, где мне вручили весьма грозную повестку к следователю городской прокуратуры.
Конечно, туда меня повел Юра.
Пришли. В кабинете меня встретил приятный с виду человек. Расспрашивает, кто я, чем занимаюсь, как поживаю. Я вся свечусь, рассказываю, что сегодня знаменательный день — первая экзаменационная пятерка за два года учебы в вузе, после многих моих слез и уныний, после Золотой медали, когда у меня просто никогда четверок не было. Смотрю — у него светлеет лицо, вроде ему нравится то, что я рассказываю. И как рассказываю. Он дальше спрашивает, какой предмет я сдавала, почему избрала мехмат. Объясняю, мол, пошла бы на журналистику, но тут этого факультета нет, а ехать в другой город родители не пустили из-за перенесенной опасной болезни. И снова вопросы — о родителях, где провела летние каникулы прошлого года, кто меня видел, кто может подтвердить, что я была там, где говорю.
Вижу, дело серьезное, даже улыбка у меня пропала. Думаю, кто же может подтвердить? Называю ряд фамилий. Хорошо, радуется следователь. А куда я дела свои школьные тетрадки? У меня — растерянность: никуда, дома на чердаке лежат, наверное.
Слово по слову, достигли взаимного доверия. И тут он вынимает из стола стопку тонких школьных тетрадок, показывает.
— Ваши?
— Мои, — отвечаю с внутренней дрожью и полным непониманием, как и почему они у него оказались. Становится страшно, но никаких догадок нет. — Это сочинения по русской литературе, но почему у них такой вид?
— Не видели их такими?
— Измятыми и в пятнах обветрившейся крови? — размышляю я вслух. — Нет, в таком виде не видела, — делаю акцент на слова «в таком».
— Они были найдены в Крыму, на месте преступления. Ограблен магазин, убит сторож. Вашими тетрадками брали труп за руки-ноги, чтобы отнести в кусты. Кто мог это сделать?
Ну не я же! И вообще я в шоке. Прикидываю о тех, кто мне дорог, — нет, никто из них не мог, ведь следователь спрашивал о прошлом лете, а тогда все мои родные и близкие были по своим обычным местам.
— Ничего не приходит в голову, не знаю.
— А фамилия Гапоненко вам ни о чем не говорит?
Я даже подпрыгнула: ну конечно! Все сразу обрело ясность.
— Говорит, — и дальше я рассказываю без наводящих вопросов: — Их большой дом на две квартиры стоит около нашей одноэтажной школы. В одной квартире живут хозяева с единственным сыном, а другую сдают учительнице русского языка и литературы Голубь Галине Андреевне. Когда я окончила школу, Галина Андреевна попросила отдать ей тетради с сочинениями, сказала, что будет использовать их на своих уроках.
— И вы отдали?
— Конечно. А что в этом плохого? Думаю, и она не видела плохо в том, чтобы отдать мои сочинения сыну своих квартирных хозяев.
— Он младше вас?
— Младше, на несколько лет, не знаю точно. В школе мы запоминали старших товарищей, а младших почти не замечали. Но как же так случилось? — я подумала, что задала риторический вопрос, но следователь на него ответил.
— Он был во Львове, сдавал вступительные экзамены, но не прошел по конкурсу. В числе таких же неудачников, сбившихся в стайку, поехал в Крым — подсластить себе горькую пилюлю и отдохнуть. Ну а там деньги быстро закончились, пришлось добывать. И вот…
— Даже не верится, — шепчу я. — Он мне казался тихим и послушным ребенком, правда, учился слабенько.
— Подпишите протокол и давайте пропуск.
— Меня еще будут беспокоить по этому вопросу?
— Думаю, нет, — следователь улыбнулся, вышел из-за стола и повел меня к двери, на ходу протягивая подписанное разрешение на выход. — Удачи вам! Будьте счастливы!
Юра, стоя у входа в здание, изнервничался. Но инцидент был исчерпан.
8. Преподаватели
Говоря о преподавателях, не могу не вспомнить Валерия Лазаревича Великина, озарявшего небеса второго года моей учебы в университете. Он читал «Вариационное исчисление», но не этим запомнился на все годы, а удивительной, совершенной красотой, природной элегантностью, грациозностью. Как ни присматривались мы к нему, так и не нашли хотя бы одной черты с упреком, что-то нарушающей во внешней гармонии. На него, когда он вел себя как человек, страшно было смотреть, ибо он воспринимался как драгоценное изваяние, как чудо, место которому на пьедестале, а не среди работающих людей. Мы все бесконечно любили его за эту радостную для нас внешность, наглядеться не могли, и уважали за редкие качества блестящего ученого и педагога: его воспитание поражало, ум призывал к точности суждений, сдержанность усмиряла. А он к тому же был почти юн, холост и очень смущался от нашего обожания, краснел, покрывался испариной, становясь строже, и дистанцировался от нас еще старательнее. Да и необыкновенно прекрасная внешность его ему не была интересна, он на нее не обращал внимания — он этим преимуществом не пользовался.
Сейчас это известный ученый, отец талантливой дочери и все еще любимый вузовский преподаватель.
Павел Христофорович Деркач — всеобщий любимец, требовательный преподаватель, хохотун и шутник, два года читал гидродинамику. В историю факультета вписан тем, что в одно время был его деканом, и тем, что организовал на факультете специальность «гидроаэродинамика». И это при том, что он прошел войну, был ранен.
Ковтуненко Вячеслав Михайлович — тоже из когорты тех, кто добывал Победу. У него было серьезное ранение, в результате которого одна рука не действовала. Читал у нас газовую динамику — блестяще, артистично, доходчиво! Мы гордились его заслугами: доктор технических наук, профессор, лауреат Ленинской и Государственной премий, Герой Социалистического Труда, заместитель Главного Конструктора КБ «Южное», Главный Конструктор КБ-3 (спутники серии «Космос»), с 1977 года — Главный Конструктор КБ им. Лавочкина (Москва) по Дальнему Космосу.
В эту сессию и второй, и третий экзамен я сдала на «отлично». А на последнем экзамене, от которого и не ждала ничего хорошего, случилось вот что.
Мой одноклассник Василий Садовой завалил летнюю сессию первого курса, то есть прошлого года, не сдал задолженность и осенью, в начале этого учебного года, когда разрешают ликвидировать «хвосты», и вынужден был оформить академический отпуск. Неизвестно, где он провел год, пока я училась на втором курсе, но вот в наступившую летнюю сессию ему снова дали шанс избавиться от грехов годичной давности. Один из экзаменов, а именно матанализ, он пришел сдавать вместе с нами. Только мы сдавали полный курс, а он — первую половину.
Не знаю, случайно ли он зашел в аудиторию, когда там была я, но именно так и получилось. Он взял билет и сел впереди меня.
— Выручай! — шепнул полуобернувшись, не смущаясь. — Я вообще ничего не знаю, — и подсунул свой билет, чтобы я его прочитала.
Сработала студенческая солидарность — как и на вступительных экзаменах, я помогла Василию решить задачу и набросала ответы на теоретические вопросы. Только успела отдать шпаргалку, как почувствовала толчок в спину. Обернулась — там сидела Лидия Трофимовна, наша ассистент. Видимо, она заметила, чем я занималась, посчитала это благородным делом и решила подстраховать меня.
— Идите отвечать ко мне, не ходите к Крицкой, — прошептала она.
Но, как назло, в это время Светлана Станиславовна позвала меня отвечать. Делать было нечего. Не стоит описывать эту сцену, она была безобразной. От ненависти ко мне, от раздражения, что я знаю материал, от желания размазать меня за терпение и выдержку она потеряла человеческий облик, провоцировала меня на неправильные ответы, врала, грубила. «Нет, неправильно!» — кричала она, услышав мой ответ на очередной вопрос, которым стремилась сбить меня с толку. Но я смотрела на Лидию Трофимовну, а та кивком головы давала понять, что ответ был без ошибок, и полненькими губами показывала — терпи. И я продолжала отвечать то же самое, но перефразировав для убедительности. «Вы что, считаете меня дурой?» — верещала Крицкая. На глазах у парня, которому я помогла, она окунала меня в грязь, оскорбляла в изощренных иносказаниях. И снова я смотрела на Бойко — а она кивала, что я веду себя правильно, подбадривала мимикой, мол, так и продолжай, только не молчи. Я отвечала, снова повторяя сказанное в иных выражениях. Наконец, после шестого или седьмого раза Крицкая сдалась: «Как трудно из вас вытаскивать правильные ответы»! Она опять поставила мне тройку. С ее стороны это было неприкрытой, циничной гнусностью. Но тем более выпукло блистала моя моральная победа над ее ничтожностью.
После меня она позвала отвечать Василия, в пять минут поставила тройку, чему он несказанно обрадовался, и отпустила. Неужели, действительно, она считала, что у меня с ним одинаковые знания? Но, увы, я не смогла спасти его — остальные «хвосты» он не сдал, и был отчислен из университета.
9. Снова каникулы!
И вот мои вторые летние каникулы! Проходили они по старому сценарию, с той только разницей, что прерывать их мне уже не надо было. Два месяца в моем распоряжении! И дома!
Я завидовала сама себе, что родилась в селе, что наша улица — крайняя, что наша усадьба открыта огородом в стихию пространств. И глаз ни обо что не спотыкается. Бок о бок со мной всегда жила бескрайность, матушка-степь во всей своей сохранившейся неподдельности, где еще остались скифские курганы, где тревожащими сердце воронками была прописана недавняя история отцов. Дыши — вот твоя Родина! Трудно мне было бы жить даже в толчее сельских улиц. Дети вообще любят свободу, они отовсюду бежали сюда, на толоку и дальше через абрикосовые, шелковичные и ореховые посадки — в неведомые края. Мысль совершеннее глаза, и, разогнавшись, она может расширить любые пространства, взлететь вверх, нестись вдоль земли, но для этого глазу надо видеть и ширь, и высь, чтобы на их основе ваять образы еще более разгульные, размашистые, еще более привольные. Русская душа под стать нашим холмам и косогорам, неохватно властвующим вокруг, — иначе и быть не может. Не понимают этого только убожества с тараканьей кровью, восхваляющие чужое, грезящие перенаселенными щелями и трещинами окраинной Европы.
А со мной оставались родное село, домашний быт, племянницы и изредка по вечерам — танцы, вальсы с Анатолием Ивановым, который, оказывается, преданно ждал меня, надеялся, что ближе к окончанию учебы я решусь на брак с ним. Воистину заблуждения более стойки, чем самые правильные верования!
В наших рядах случилось пополнение — у сестры родилась дочь Вита, моя младшая племянница. На летнее время она тоже была привезена в село, и мои родители устроили ее в ясли. В конце дня я забирала Виту, потом заходила к маме, и мы шагали домой, радуясь лету и друг другу. Я прижимала к себе девочку, целовала — и скоро по селу попытался поползти слух, что это моя дочь, якобы нагулянная, но мы скрываем правду. Но никто из нас на него не прореагировал, и долго он не продержался.
Моя переписка с Раисой, продолжалась… Правда, после поспешного отъезда со Славгорода она долго молчала, потом все же прислала письмо с описанием возникших проблем, сути которых я уже не помню, о беременности в письмах не упоминалось. Зато Рая описывала поведение мужчины в семье, особенности общения с мужем, сложности совместной жизни — уже с позиции замужней женщины. Она умела писать о любых вещах, легко подбирая обтекаемые фразы.
Иногда я шла в центр чуть раньше, чтобы зайти к маме и порыться в книжных завалах перед тем, как забирать Виту. Заодно, опережая приход почтальона, забегала на почту за письмами. Саша Косожид и Юра Овсянников писали ежедневно, даже не по одному разу, так что я была завалена корреспонденцией и не удивилась целой куче конвертов. И вот среди них мелькнул один, подписанный рукой Раисы. Его я раскрыла первым. Переходя дорогу от почты к маминому книжному магазину, успела прочитать страницу текста — Рая сообщала, что у нее родился сын.
К маме я зашла в слезах. Мне показалось, что небо обрушилось на землю и истребило, растерло в прах все существующее доныне, такую потерю я понесла — Раисы больше не было. Ее письмо, по-прежнему дружеское и доверительное, тем не менее говорило о том, что на ее месте возник некто чужой, с другими обязанностями и претензиями к жизни, с другими ценностями. Я больше не была одной из главных людей ее круга, в нем произошли необратимые изменения, не в мою пользу.
Мама смеялась надо мной, а мне казалось, что от Раисиного письма веет смертью. Где-то далеко, под хрустальными обломками юношеских мечтаний, разметавших в падении звезды и смявших светила, под поверженным небом остановилась жизнь некогда дорогого человека, с радостью и по своей воле согласившегося стать удобрением для нового ростка, и мне было больно от этого и обидно, что я ничего изменить не могла.
Много позже выяснилось, что не такими уж беспочвенными были те мои настроения, на самом деле Раиса переживала большую драму — Леня не признал ребенка своим и не дал ему своего имени, усомнился настолько, что отказался от брака с Раей. Они продолжали жить вместе, официально не являясь семьей. Всем этим она смогла так тонко зарядить письмо, ничего не написав ни прямо, ни даже обиняками, что я его почувствовала и восприняла груз ее трудностей. И должно было пройти немало времени, чтобы жизнь все расставила по своим местам.
Это лето было богато какими-то детективными сюрпризами.
Однажды в жаркий день я возвращалась домой, от мамы, идя по пустой дороге. Поравнявшись со стадионом, заметила впереди себя странную картину — навстречу быстрым шагом шел папин двоюродный брат Николай Порфирьевич, прозванный Мамаем, а сзади его догонял мужчина — теперь я забыла, кто это был, — и носком ноги ударял пониже копчика. От каждого такого удара дядю Колю подбрасывало вверх, от чего казалось, что он подпрыгивает. Но дядя Коля не сопротивлялся, не пытался дать сдачи, лишь громким голосом призывал обидчика угомониться. Так они прошли мимо меня и удалились в сторону центра. Видя, что мужчины во хмелю, я не стала вмешиваться.
Настоящая фамилия дяди Коли была Феленко. Но однажды с ним случилась беда — он опоздал на работу. В первые послевоенные годы это считалось преступлением и преследовалось законом. Чтобы избежать суда и наказания, дядя Коля просто-напросто удрал из Славгорода в Казань. Там ему удалось сменить фамилию на Иванов и осесть надолго. Со временем он женился, завел ребенка и с таким багажом в конце 50-х годов вернулся домой. За многолетнее проживание в Казани его прозвали Мамаем. Но это в шутку, а если в серьез, то дядя Коля старался жить тихо, чтобы ему не припомнили старые грехи. Разве что выпивал. И вот — неприятность.
Как возникло уголовное дело, кто стал его инициатором, не знаю. Смутно помнится разговор, что избитый дядя Коля обратился за помощью в больницу, а медики о факте травм насильственного характера сообщили в милицию. Тогда к таким вещам относились чутко, сразу же реагировали и пресекали. Вечером я рассказала о происшествии родителям и забыла о нем, а месяц-полтора спустя мне о нем напомнили повесткой — я должна была явиться к районному следователю. Но ведь у меня уже был опыт, с моими школьными тетрадками! Помню, как я ехала в район, искала этого следователя, давала показания в пользу дяди Коли, который меня назвал своей свидетельницей.
— А вы не будете возражать, если мы этих буянов помирим? — спросил следователь.
— Если пострадавший считает это возможным, то я не буду возражать, — сказала я.
А еще через неделю в Славгороде ограбили сельповскую кассу. Приехали разбираться. Опрашивали людей по какому-то принципу, понятному одной следственной группе, потому что в число опрашиваемых попала и я. С какой стати? Может, потому, что в это время оказалась под рукой, у мамы в магазине? Как и со всех, с меня снимали отпечатки пальцев. Но на этом все и кончилось. Виновных «не нашли», хотя я подозреваю, что под этой формулировкой местный участковый «прикрыл» своего кума — папиного младшего брата, ну и его подручных. Есть такие подозрения.
Давно это было, почти полвека назад.
И конечно, летящую приятность летних каникул со мной разделяли мои книги: старые учителя или закадыки, перечитываемые с любовью; и новые, которым я радостно кивала — здравствуйте. Хотя, уже искушенная, теперь не только брала из них информацию, захватывающие неожиданности сюжета, опыт и рассуждения героев, не просто узнавала что-то и сопереживала кому-то, но — училась. Я больше не читала запоем, не проваливалась в иллюзорный бред, не откладывала книгу с уставшей и опустошенной душой, с притупившимися восприятиями реальности, с головой — без мыслей, когда свое все забыто, отодвинуто, а новое не пришло. О, я знала, как это бывает! Нет, теперь я читала абзац за абзацем и все рассказанное автором соотносила с собой, поступки героев, их мнения, отношения, философемы, да и авторские тоже, пропускала через свою внутреннюю призму: «Ах, как здорово подмечено!», «С этим я не согласна! Что за чушь? По этому поводу я думаю вот что…» или «Вон, оказывается, как еще бывает! Интересно, интересно…»
И тогда приходилось откладывать книгу в сторону с зажатым на нужной странице пальцем, откидываться на старое пальто, брошенное под дерево, и, глядя сквозь плетение ветвей или чуть в сторону от кроны, на плывущие облака, размышлять. Странно, но эти облака, так равнодушно и величаво размазывающиеся по небу, помогали течению мыслей, словно между ними существовала непостижимо целесообразная взаимосвязь. В самом деле, темп, что задавался свыше, не позволял мыслями спешить и перебегать по верхушкам того, что интересовало, напротив — сдерживал поспешность и крылатость моих абстракций и все зорче высматривал смысл в простом.
И я его находила. Я нашла даже смысл жизни! Единство и борьба противоположностей, возвышенное и земное, абстрактное и определенное, далекое и близкое — как и вся диалектика, он складывался из всеобщего, высшего значения, звездного, над миром стоящего, заключенного в самой жизни, и конкретного, земного содержания — служения долгу: делать дело и любить родных и близких. Вот и все! Иного нет. Этому люди и учатся всю историю.
Все больше хотелось не узнавать, а познавать, как будто количественное знание уже томилось в закромах памяти и просилось вглубь, в осознание, чтобы изменить качество моего ума, моих постижений. Отныне мировые науки были для меня океаном, влекущим не только поверхностными красотами, освещенными солнцем — видимыми и в основном понятными, но глубинами, скрытыми в теснинах толщи. Что затаилось на дне? Есть ли оно, дно? И что находится еще ниже, под ним? Конечно, не хватало методологии, хотя бы утлых наутилусов, ныряющих в пространство под волны, не было инструментов, способных вбросить меня в скрытый мир и продлить мои шесть чувств, отчего размышления тормозились, порой казалось, что я кручусь в тупиках. Но вот я поняла, что интуиция, эта божественная данность, живущая в недрах меня, распространяет свое влияние не только на физическое выживание, а и на интеллект тоже, и начала ловить в себе ее чуть слышное эхо. Оно-то и подсказывало выходы из тех мнимо-безвыходных дилемм, в которые я попадала. Чувствовалось, что мне не хватает образования, чтобы говорить на языке стран и территорий, куда забрасывала меня любовь к софистике.
Но что может заменить строгую науку, с ее безукоризненными системами? Конечно, художественная литература. Ведь они сестры: наука дает абстрактное знание, а беллетристика — его постижение в образах.
10. Загадки неординарности
И я налегала на русскую классику, повлекшись не только умом, но и сердцем к Льву Николаевичу. Я перечитывала «Войну и мир», читала воспоминания его дочери Сухотиной-Толстой, проглатывала с трудом найденную книгу Полнера «Лев Толстой и его жена», и вникала, вникала в мир этого человека. Мне интересно было в нем все, и особенно, конечно, раздутый современниками миф под названием «Побег из дому». Побег… неординарный поступок… Он сам по себе — вечная загадка для окружающих, и мне хотелось думать об этом. И я думала.
Во все времена люди тщились заинтересовать собой окружающих и, полагая, что рецепт сокрыт в неординарности, давали ей определения, искали ее тайну. Одни видели в неординарности какую-то высшую данность, что сродни таланту, проявляющуюся природным порядком, другие — коварный трюк для привлечения к себе внимания.
Они пытались изобрести поведенческий эрзац, подобие неординарности, и в доказательство достигнутого успеха предпринимали, как думали, неординарные шаги. Но так ли уж невероятны, необычны, неповторяемы были те их поступки? Нет, конечно. Хоть прыгай с самолета без парашюта, хоть ходи нагишом, хоть говори стихами — никого чудачествами не удивишь, нет в нем, чудачестве, неординарности. Потому что задумано, потому что идет от осознанного желания удивить, навязать себя, потому что это не что иное, как замышлённые выходки, да подчас просто неоправданное обнажение своих беспомощных устремлений. И нет в этих эпатажах сути, только уродливая форма глупости. И вообще, любая озабоченность не походить ни на кого, навязчивое стремление поразить окружающих своим видом или поведением, ряжение под исключительность — как явление становится еще одной обыденностью, неприятным проявлением измышлений о себе же, доказательством избыточности человека в пространстве его обитания.
Вместе с тем неординарность продолжает существовать и поражать нас. Так что же это такое, как она выражается и чем измеряется?
Смысл этого слова, скорее всего, так ускользающе тонок, что его надо искать и ловить между другими смыслами. Во всяком случае неординарность — это вовсе не черта характера, не деталь внешности, вообще не нечто, постоянно присущее кому-то или чему-то. Нет, это лишь миг — выпучившийся, вздыбленный, выплеснувшийся протуберанцем в явную, видимую часть жизни. И уж конечно, неординарность нельзя ни повторить, ни создать намеренно. Зато можно предугадать, но тогда она перестанет быть неординарностью, ибо случится что-то, что никого не поразит.
Общеизвестно, что после самоубийства Марины Цветаевой, такого ее неординарного поступка, известный писатель и покровитель обширной литературной плеяды Борис Пастернак обвинил в этом себя. Не в криминальном смысле, конечно, а в нравственном.
Что делать мне тебе в угоду —
Дай как-нибудь об этом весть,
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Вот и получается, что он вполне мог предотвратить столь печальный итог, если бы…
Но думалось мне не о Марине Цветаевой, пока еще не о ней.
Хотелось понять, что произошло с Львом Толстым, который тоже совершил неординарный поступок — в свой закатный час ушел из дому. От кого он бежал? Почему в ночь на 28 старого сентября тайно покинул Ясную Поляну в сопровождении своего врача Маковицкого? Заподозрить писателя в болезненной бездумности нельзя — как видим, он отдавал отчем своим действиям: побеспокоился и о здоровье, и о пристанище, ибо направлялся не куда-нибудь, а конкретно в Шамординский монастырь. Кроме того, он оставил жене записку, где, в частности, писал: «…и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения». Далее он прощался с нею и благодарил за совместную жизнь.
Казалось бы — все объяснено доходчиво и должно быть понято и принято любящим человеком. Но ведь любящим! А его жена думает не о муже, а о своем реноме и опять своевольничает: вопреки его просьбам предпринимает розыск и преследование, окружает несчастного посланниками. Теряющий самообладание старик пускается в бега, теперь уже без конечной цели. Сопровождаемый нежелательными соглядатаями приближающейся кончины, он паникует, сбивчиво путает след, мечется, говорит, что едет то в Новочеркасск, то в Болгарию, то на Кавказ… Что-то гнало его вперед, нарушало равновесие духа, удаляло от людей… Он искал уединения, а они, ничего не понимая, настигали его. Какое бессердечие, какой ужас!
Навязчивая со стороны жены забота, эгоистичная, нечуткая, без понимания сути происходящего, завершилась трагедией — великий писатель скончался утром 7 старого ноября 1910 года — в чужом доме, так и не обретя покоя. Жаль его, настоящего белого бизона среди людей (пишу так, чтобы не повторяться за Лениным, но чтобы дать понять, что ближе всего к разгадке поступка Толстого подошел именно Владимир Ильич, хотя не смог дать образ).
Тогда, помню, я лишь напиталась этим материалом, не найдя всеми искомого — разгадки. И все же долго еще, занятая другими делами, я над этим размышляла. С годами мне все прояснилось. О загадке предсмертного бегства Толстого продолжают писать, рассуждают — уход это или бегство, виновна ли в этом жена или кто-то другой, снимают документально-публицистические фильмы, но тщетно — объяснение неординарному поступку так и не находят. Журналист П. Басинский, например, опубликовавший роман-версию «Бегство из рая» и получивший за нее литературную премию «Большая книга — 2010», констатирует: «…его уход в 82 года из дома до сих пор остается такой же загадкой, как строительство египетских пирамид. Что-то нас все время тревожит в этом событии, не дает покоя. Причем каждое время этот вопрос ставит по-новому».
Почему всех исследователей этой тайны постигла неудача, хотя каждый из них и приближался к разгадке на шаг или два?
Потому что они не смотрели в корень событий, внутрь естества человека, совершающего, с их точки зрения, нечто неординарное.
С точки зрения естества тайны в его уходе нет, он согласуется с природной этикой и здоровыми инстинктами почти всех сильных свободных особей. Другое дело, что фактически ему не удалось совершить задуманное. И в результате получилось наоборот: стараниями жены поднялся шум, великого человека превратили в выжившего из ума пигмея, а в миг его ухода устроили вокруг него балаган.
Воистину, не всякая смерть открывает нам истины, не всякая изменяет мир. Но всегда место ушедших остается не занятым, ибо его только они могли занимать. Нам трудно уравнивать своих кумиров, тех, кого мы любим, с другими, поэтому мы и ищем в их оправдание или объяснение что-то необыкновенное, чего просто не может быть, забывая, что они — всего лишь часть природы.
11. Третий курс
Но лето, каникулы, свобода, как все хорошее, когда-то кончаются. Правда, в конце каждого такого завершения, на исходе чего-то одного, наступало другое хорошее — полоса жизни рядом с Юрой, в дорогом мире его души.
Я ехала учиться на третий курс, уже обвыкшаяся, адаптировавшаяся. Электрички и провожание меня родителями на вокзал, чтобы я не испачкала обувь, эти их муки первого года моего обучения, отошли в прошлое, забылись. Между Славгородом и Днепропетровском давно было налажено автобусное сообщение, и туда, в город, можно было уехать в четыре часа утра или в четыре пополудни, пройдя от своих ворот не более трехсот метров.
И вот тут я нашла недостающее. Это его я предощущала всегда и больше всего — накануне! Моей царицей третьего курса стала философия, диалектический материализм. Я упивалась им, я смаковала каждое слово учебника, выпивала, словно нектары-амброзии, мысли первоисточников, читала «Критику чистого разума» Канта и всего подряд Гегеля и не могла напиться. Конспектировать? Да это все хочется переписать в тетрадь! Это было мое!
Диалектический материализм — наука о наиболее общих законах бытия и мышления. Все просто, бытие — это природа и общество, материальная, первичная субстанция. Сознание, мышление — вторично.
Чем глубже я в нее вникала, тем с большей очевидностью понимала две принципиальные вещи. Первая — ошибочность утверждения, что бытие и мышление — это две различные субстанции мира. Мышление вторично ведь неспроста, ибо оно — лишь функция своеобразным способом организованной материи, ее свойство. И отдельно от нее существовать не может. Значит, не может в вечной жизни существовать душа, потерявшая своего носителя — тело. И все разговоры о бессмертии души, дорогие и желанные каждому человеку, говорят лишь о малодушии перед ликом смерти, о бесконечной тоске по миру, из которого в конце пути приходится уходить. И тут же следовал вывод: если нет вечной жизни, а я родилась с непременной целесообразностью для планеты Земля, то надо жить аккуратно, правильно и исполнять свой долг перед нею без небрежения.
Второе, диалектический материализм если и если есть отдельной наукой, сформулировавшей специфические принципы, структуру, систему изложения и законы развития материи, то все же умозрительной. Она представляет собой способ, метод, инструмент познания, названный диалектикой. А отсюда следует, что диалектика может быть применима и к познанию любой частной проблемы, даже к тем же мыслительным абстракциям, например к логике.
Моей специальностью стала механика, движение материи — во всех видах и во всех агрегатных состояниях. И я мечтала увязать поведение конкретных сред, как разновидности материи, с диалектикой, а мышление — с учением о движении. Мечты — роскошь, дорогая в смысле времени. Его не хватало.
Увы — красоты и тайны философии сейчас мне были недоступны из-за нехватки времени. Останавливаться и задумываться над ними дольше я не могла — у нас начинали читаться такие серьезные курсы, как сопротивление материалов, газовая динамика, уравнения математической физики, теория упругости, сингулярные уравнения, механика сплошных сред, продолжался курс теоретической механики. Это были самые сложные предметы из общего курса избранной специальности, насыщенные знаниями специальных разделов математики, выстроенные на них, с их помощью описанные и изложенные. Путем самообразования приходилось познавать и эти разделы математики, например, нам читался сокращенный курс тензорного исчисления, а в дальнейшем его надо было знать в полном объеме, чтобы понимать новые теории и решать конкретные задачи, касающиеся изучаемых сред.
Третьим курсом завершалось изучение общих теорий и его итоговые оценки шли в диплом, отражающий успеваемость, уровень овладения неполным высшим образованием. По-теперешнему говоря, после третьего курса мы становились бакалаврами — приобретали низший уровень вузовского образования. И тут нельзя было отвлекаться на что-то другое.
Два предыдущих года систематических и добросовестных занятий не прошли даром. Первую же сессию третьего курса я сдала на «отлично» и начала получать повышенную стипендию — 64 руб. Тогда это были довольно большие деньги, напомню, что минимальная зарплата в стране составляла 70 руб. Из стипендии я тратила на себя 40 руб., а остальные отвозила родителям. Оставляемых себе денег хватало на поездки домой, питание, походы в кино и мелкие покупки типа чулок (колгот тогда еще не было) и дешевых блузок (косметикой я никогда не пользовалась, да, собственно, мало кто из сверстниц ею злоупотреблял).
Юра начал получать повышенную стипендию годом раньше.
Но юность брала свое и, несмотря на всю ответственность и сложность обучения, в студенческой среде игрались последние свадьбы. Девушки спешили обзавестись мужьями, понимая, что такой концентрации женихов, такого их выбора им уже никогда и нигде не сыскать. А я все еще жила в ауре девичества, о свадьбе не помышляла и, когда прекрасным маем 1968 года Юра предложил мне стать его женой, попросила подождать еще год. Впрочем, наши отношения оставались юными, не были отягощены диктатом плоти, поэтому ждать нам было легко, и Юра согласился.
Горы, кипарисы, море, крики чаек и аквамарин. Куда ни глянь — южный Крым!
Ежедневно он встречает меня своими видами и пригоршнями бросает в окна золотые монеты солнца, перехватываемые кронами растущих под окнами кедров. Потери нет — те монеты остаются на их расставленных, словно человеческие руки, лапах и превращаются в круглые аккуратные шишки. Есть и стерегущий, это огромная сизая ворона, звонким карканьем отпугивающая от своей законной добычи местных белок.
По утрам — удивительная прохлада с гор, отрогами сходящихся у побережья, где я живу, свежесть моря. А днем — зной и тишина. В августе — высокое, выбеленное небо, кучные облака на нем, что белая кипень, плывут и плывут. Я обосновалась на лоджии. Ее стеклянная стена верхней частью распахнута в простор, бушующий упоительным воздухом. Здесь мой кабинет с диваном. На маленьких листах бумаги я пишу новые абзацы к книгам и сплю, воткнувшись лицом в звезды. А в смежной комнате гудит компьютер, и Юра собирает материал на мою книгу о папе, роется в архивах, что-то уточняет и сверяет, запрашивает сведения о подразделениях, записанных в папином военном билете, или читает по Сети новости, мельком посматривая на экран телевизора, — у него своя роскошь и свой набор удовольствий.
Когда солнце повернет с юга на запад и зальет мою лоджию жарким светом, которому и кедры не помеха, я тоже спрячусь в ту комнату, сяду за свой компьютер и перенесу в вордовский файл тексты из черновых набросков, вмонтирую в книгу и буду размышлять дальше.
Две жилые комнаты стоят почти покинутыми: одна — это зимняя спальня, другая, зеленая (по цвету обоев), — гостиная, значит, исключительно для гостей.
Я смолоду хотела всего этого, чтобы — тишина, море, чистота и возможность писать о своих мыслях. А говорят, что мечты не сбываются.
И все же как медленно это происходит! Как незаметно! Так что не догадываешься о чуде и не познаешь радости.
Но тогда мы ничего не знали о будущем, было лишь окончание третьего курса, были озвученные планы совместной жизни и их просачивание в мечты.
Третьи летние каникулы я почти без выхода провела дома — в клубе танцевала новая молодежь, ходить туда мне стало не интересно: не с кем, не к кому и незачем. Думаю, там никто и не заметил моего отсутствия. Как ни грустно было это констатировать, но — прошло мое юное время.
Дни по-прежнему состояли из трех забот: родители, быт которых я вела с любовью и тщательностью, чтобы они отдохнули хотя бы летом; племянницы и письма, письма… Теперь уже только Юре. Саше я сказала о предстоящем замужестве, и он растворился в чужой жизни. Прекрасно и благословенно было это однообразие, не надоедавшее мне, приправленное спокойным ожиданием нового учебного года, а с ним — другой жизни. Даже не грустилось о том, что не стало традиционных приходов ко мне Раи в день рождения, и прекратились мои походы в ее заречный хуторок — медленно изменялись черты прежней жизни, ослабевали привязанности, появлялась с детства знакомая замкнутость на себе.
Одиночество… на него нельзя было сетовать, в какой бы форме оно ни навещало меня, ибо оно — от века беспощадный удел всех и каждого, к радости или огорчению. От него нельзя отвыкать. Оно, вездесущее, лишь на время подпускает людей друг к другу, сближает и объединяет, позволяет им недолго роскошествовать в атмосфере понимания и взаимной поддержки, а потом опять накрывает накатной волной и разбрасывает, как щепки, по своим холодным тундрам. Возможно, я бы проклинала его, более того — знала, что так и будет, но не теперь, а позже. Сейчас в его чертогах, залитых белой тишью и неподвижностью, что-то зрело, ширилось, требовало воздуха. Душа, наверное…
Правда, в полях я все-таки гуляла, вечером, в ранних сумерках, когда в подсыхающих травах шуршали ежи и выходили мышковать коты, когда в воздухе носились нетопыри, пронизывая его еле различимым свистом своих предсказаний, когда пускались звездопады и так легко было думать, что это вестники удачи. Тогда рядом со мной шли невидимые собеседники, дорогие люди всех моих времен, и я всласть говорила с ними обо всем, а потом, уже дома, повторяла это в письмах, в беседах с родителями или записывала в дневник.
Я немного стеснялась этих прогулок, понимая, что некогда это было занятие господ, кои в отсутствии полезных дел глубокоумно развлекались ногами. Читая книги и встречая описания их прогулок, я думала — как им не тоскливо было годами топтаться по одним и тем же местам, видеть одно и то же, знать все за каждым шагом и поворотом? Ведь человека влечет вперед тайна, ожидание внезапных изменений, приятных чудес. А когда все известно? Когда уединиться и о чем-то подумать — не требуется, потому что человек и так все время один и худо-бедно размышляет?
Нет, я была далека от таких прагматичных моционов, активных развлечений, требующихся бездельникам. Я шла в поля за другим — встретиться с тем, что дорого: с заросшими ежевикой овражками и притаившимися под нею скромными степными гиацинтами, с пробегающими под ногами ящерицами, замечаемыми только по колышущейся траве, с песнями птиц на безлюдье, чистыми звуками луга. И каждый такой выход был для меня не рутиной, а праздником, торжеством единения с тем большим другом, что принял меня в свои объятия и хранит в окружении родных.
Иногда я старалась понять, чувствуют ли другие люди свое содержание, я — чувствовала.
Папа, видя и понимая мое невольное затворничество, развлекал меня по-своему. Как и в молодости, он иногда набирал команду и выезжал на Днепр или заливы ловить рыбу неводом. Делали это, конечно, в темное время суток, но тем не менее и меня с собой брали. Незабываемые это были прогулки!
Папины друзья, или товарищи по рыбалке, которые когда-то — для них это было недавно! — таскали ему книги и журналы для «умной дочки», казавшиеся мне тогда мудрыми колдунами и советчиками, теперь выглядели веселящимися подростками. Выгрузившись из машин на удобном берегу еще при солнечном свете, они тут же бежали в воду, брызгались, кувыркались, плавали наперегонки, фыркали и шумели. Они умели оставаться вне возраста. Надо было видеть эту их радость избавления от оков суходола, встречи с рекой, от ее свежести, волн и свободы!
Отдыхали до появления звезд, а потом ехали на другое место, давно примеченное — тихое, с камышами у берега, где молчали, чтобы не распугать рыбу, даже координировали действия по забросу и затягиванию невода энергичными жестами, достаточно различимыми на сине-лиловом фоне неба, словно они были вырезанными из бумаги фигурками. Их шаг по воде был беззвучен, как рыбий ход на глубине, все движения выверены, как прыжок и полет карпа над волнами в погоне за букашкой, как хваток судака зазевавшейся верховодки — все в них было подчинено охоте, одному: завести сеть шире и глубже, чтобы в куль провалилось больше рыбы.
После пробной заброски уже был кое-какой улов, и я начинала колдовать над ухой. Первый отвар — из выпотрошенной и хорошо промытой нежалкой рыбешки. Сваренную мелочь я вынимаю из котелка прямо дуршлагом, тут же над паром растираю ложкой, затем окунаю дуршлаг в отвар, промываю образовавшуюся однородную массу. Остатки в виде костей выбрасываю в воду, на корм рачкам. О, теперь в варево я бросаю картошечку, морковь, порезанный гребешком кусок пожелтевшего сала давнего посола, можно и корень петрушки, если есть. Закипает — солю. А чуть позже добавляю пшено и очищенную рыбу большими кусками, это уже для еды. В конце — зелень.
Эх, объедение! Рыбалка — это не просто ловля рыбы для домашнего стола, это отдых. За такой ухой можно было сидеть до зари, ведь уже скоро полночь. Что там осталось? Раз, два — и рассвет.
— Давай, дочка, рассказывай, — говорил кто-нибудь из папиных друзей, усаживаясь поудобнее на застеленный тряпкой огрызок дерева, за ним остальные, скрестив по-турецки ноги, умащиваются не на час-два, а чтобы неспешно опорожнить котел с ухой.
— О чем? — уточняла я, когда не имела наготове конкретной темы.
С этой публикой надо было держать ухо востро, быть на высоте. Папины друзья считались местными умниками, тянулись к содержательным беседам, чтобы и себя показать и научиться чему-то. Ведь они принадлежали поколению, которому война помешала выучиться, а тяга к знаниям у них осталась. Их нельзя было разочаровывать.
— Ну вот объясни, допустим, почему ты меня поправила, когда я сказал твоему дядьке: «Тяни максимально сильно»? А? — спросил Борис Наумович Тищенко, папин ученик и муж моей учительницы английского языка. С ноткой обиды спросил — как же? Ведь он употребил понравившееся ему книжное слово «максимально», а я — раз и поправила его.
Действительно, я тогда сказала: «Изо всех сил» или «Как можно сильнее» — не помню точно. Вырвалось, а теперь — изволь объясниться. И я пускаюсь в рассказ о гармоничных изменениях, допустим, прикладываемой к неводу силы.
— Понятие максимума и минимума применимо только к гармоничным изменениям, к колебательным процессам, но постольку дергание сети, производимое моим дядей, не является таковым, то максимальное значение его усилия может не совпадать с наибольшим, — говорю я.
Мужчины понимают, кивают головами.
— Вот, оказывается, как оно — нельзя болтать что ни попадя, ты смотри! — кряхтит Григорий Назарович Колодный, ударяя кулаком по колену. — Наш Борис хотел блеснуть ерундицией (это он нарочно неправильно произносит слово «эрудиция», для смеха), а показал пшик.
Григорий Назарович Колодный — местная знаменитость. Он и папин родной брат были последними в селе сапожниками. А потом сапожную мастерскую закрыли, и они стали электриками. Но в отличие от моего дядьки Григорий Назарович продолжал шить обувь дома, и среди его заказчиц были первые наши модницы — учителя и медсестры.
— Такие тонкости не каждый заметит, — подвел итог мой дядька, урезонивая своего друга от чрезмерного критиканства. Он собирался поступать в Мелитопольский институт электрификации сельского хозяйства, поэтому держал марку книгочея и ходячей энциклопедии — вообще человека рассудительного.
На какое-то время беседа стихает, слышны только звяканья ложек об алюминиевые миски, удовлетворенные вздохи едоков да их причмокивания — уха удалась, я сама ела с видом кошки, прикрывающей глаза от удовольствия.
— Происхождение Вселенной мы обсудили в прошлый раз… — начал Борис Наумович, обидчивый виновник возникшей паузы, — и о Чайковском ты нам рассказывала, про психику и неординарные поступки тоже толковала, даже теорию относительности Эйнштейна вместе с парадоксом близнецов объяснила. Что же еще осталось?
— Ты забыл, — поправил его папа, — что она говорила и о своей теории плавающей точки равновесия на дуальных отрезках.
Естественно, папа, гордясь дочкой, не мог промолчать о моих философствованиях. Речь шла о том, что нет ни войны, ни мира, а есть срыв общества с точки равновесия на дуальном отрезке «война — мир» и поиски нового равновесия. Вот эти периоды поисков и являются смутами, войнами, различными потрясениями. Это было в пору, когда я упивалась диалектикой и, никому ничего не навязывая, разглагольствовала обо всем на свете в этом ключе.
— Так о чем поговорим? — деловито осведомился Иван Кириллович Бабенко, мамин двоюродный брат, сын той ее тетки, что принесла в больницу абрикосы, когда я родилась. — Время же идет, а мне дома надо будет докладывать о повышении культурного уровня, — он по своему обыкновению раскатисто засмеялся: — Я же им все рассказываю, своим-то. А что? Детям интересно.
— Да о чем хотите! — говорю я, щедро размахивая рукой.
Георгий Прокопьевич, мой дядька, убил комара на щеке, глянул на поднимающуюся от востока луну — полную, яркую, с густым жарким цветом, уже бросающую свой слепящий след на поверхность залива.
— О, полнолуние! — заметил он. — Опять у меня начнутся бессонницы, — и вздохнул: — Почему так получается? — и тут же: — А давай, племяшка, о луне нам расскажи.
— О луне? Можно и о луне, — тем временем я припоминала, что могла бы сказать интересного, но меня опередил Григорий Назарович.
— Что о ней говорить? На ней даже картинку с Библии нарисовали в знак того, что там все занято не нами.
— Вы о Каине и Авеле?
— О них.
— Наврала Библия, — говорю я, — обмануть нас пытались древние иудеи-кочевники, разбойничье племя.
— Зачем?
— Хотели свои захватнические злодеяния переложить на мирных земледельцев, осваивающих новые угодья и строящих поселения и города.
— Во, это уже ближе к делу! — радуется Иван Кириллович.
Я же пускаюсь излагать с недавних пор вынашиваемые мысли о том, что более цивилизованный и мирный по роду занятий хлебопашец никогда не убил бы человека, если тот не проявляет агрессии. Зато кочевник-скотовод — наоборот, ведь он живет убийством, причем как раз более слабых. Он должен, вынужден врать и совершать другие обманные маневры, чтобы заманить жертву в западню. Ложь — инструмент его охоты.
И до зари мы говорим и говорим, обсуждая резоны и возражения, соглашаясь в итоге на том, что в этом что-то есть. Люди, осевшие на конкретном месте, то есть землепашцы, практически уходили от соперничества и борьбы за территории, кроме того, занятые созиданием, они не склонны были к разрушению. У них вырабатывалась потребность в коллективном труде и товарищеской взаимопомощи. А вот кочевники (создатели Библии прежде всего, бродяги по пустыне) — это исконные опустошители, обдирающие природу, грабящие и убивающие на своем пути любого встречного. Смерть — их добыча и пропитание. Ничего странного нет в том, что этот народ в свое оправдание изобрел целую религию — паразиты и живоглоты даже в природе рядятся что называется в белые одежды. А тем, кто добывает пропитание честным трудом, не в чем оправдываться, нечего скрывать, нет надобности кого-то обвинять и для этого придумывать теории. Бесхитростные люди, они оказались оболганными. Нет, не Каин убил Авеля, а наоборот — скотовод убил земледельца и подло продолжает чернить его имя в течение тысячелетий, хищник поедает травоядного.
— Вижу, с Библией следует разобраться, — хохотнув, сказал Иван Кириллович, поднимаясь для сборов: — А может, и прикончить ее.
Остаток лета у меня оказался посвященным этой неожиданной тематике. Конечно, чтобы в нее окунуться, вперед надо было начитаться, и я оттолкнулась от «Забавного Евангелия» Лео Таксиля, читала Т. Квятковского. Достать книги Эрнеста Ренана в то время было трудно, но все же и это удалось. Издания 1906 года, правда, случайно, каким-то чудом — оказались в старинной библиотеке родителей Раи Шатохи, моей одноклассницы, живущих на хуторке, совсем затерянном в степных балках. Они им и цены не знали, отдали просто так, с недоумением на меня посмотрев. А потом уж я взялась за Библию.
Как странно, меня вроде кто-то вел по этой дорожке! Не знала я тогда, что пути мои соткутся из пестрых стежек, что я буду работать с писателями и переводчиками, редактировать их труды. Даже и подумать не могла, что стану «специалистом по редактированию толкований Торы». А случилось это так: однажды ко мне пришел Арье Вудка, известный талмид-хахам из Тель-Авива, и попросил отредактировать его книгу «От Адама к Храму», рассчитанную на русских евреев. С тех пор я правила много других работ, посвященных осмыслению еврейского наследия, у меня появилось имя.
12. Четвертый курс, свадьба, прощание с родительским домом
На четвертом году обучения у нас читались только спецкурсы — «Пластины и оболочки», «Теория упругости», «Теория пластичности», «Методы решения нелинейных уравнений», «Анизотропные пластины и оболочки», «Методы приближенных вычислений» и другие. Больше всего нравились лекции по многослойным основаниям, читанные Аркадием Константиновичем Приварниковым. По сути, это были задачи для полупространств с покрытиями в несколько слоев, решение которых требовала и автомобильная промышленность и строительная и даже химическая — везде, где применялись лаки и краски.
Именно Приварникова я избрала руководителем своей курсовой работы, которая была запланирована программой на второй семестр, с открытой защитой на кафедре. Естественно, моя работа касалась многослойных оснований и методов приближенных вычислений корней интегральных уравнений. Звучала она так: «Контактная задача для многослойного основания и решение возникающих интегральных уравнений Фредгольма 2-го рода методами сетевых приближений». «Сетевые приближения» означали, конечно, не Интернет, как могут подумать сегодняшние читатели, а то, что поверхность основания покрывалась условной сеткой, и находилось приближенное решение задачи для каждой ее ячейки. Затем проделывали то же самое, но более густой сеткой, далее — еще более густой, то есть размер ячейки с каждым шагом уменьшался. В пределе находилось решение задачи в каждой точке поверхности основания. Работа преследовала цель — исследование возможности и разработка подходов применения метода приближенных вычислений для такого рода задач. Поэтому виды нагрузок на основание были выбраны конкретные и самые простые, основание описывалось частью плоскости — только для демонстрации метода решения.
Курсовую работу я защитила на «отлично» — ура! Теперь вполне можно было позволить себе сыграть свадьбу: день 26 апреля 1969 года стал для нас с Юрой датой рождения своей семьи.
На новые каникулы я поехала уже молодой женой, а Юра отправился с друзьями по студенческому строительному отряду в Магаданскую область на строительство колхозных ферм — надо было заработать денег на обзаведение совместным хозяйством.
И все лето я по нему скучала, смотрела на фотографию, на руки с тонкими пальцами, на оттопыренный длинный мизинчик и чуть не плакала от суровости жизни, что ему, почти еще мальчику, пришлось ехать так далеко от дома, где трудно добывать заработок.
Занятия мои были все теми же, что дорого сердцу: родители, племянницы, письма, дневник.
Кроме горячих обедов и ежедневных свежих и наглаженных одежд, шитья летних нарядов, влажной уборки в доме, я помогала маме по хозяйству. Мы продолжали достраивать дом, обустраивать подворье. В это лето уплотняли чердак сарая глиной: сами делали замес, папа носил оттуда из него вальки и забрасывал на крышу угольного лабазика (это был первый папин гараж, наскоро сооруженный), я оттуда носила их маме, а мама вальковала и разравнивала, формируя пол чердака штукатурной доской. Обычно такую работу люди делали за раз коллективно, для чего устраивали толоки (братины), приглашали родственников или друзей. Мы же делали ее по частям своими силами. Напротив сарая уже стоял остов нового гаража, так же ждущий завершения.
В палисаднике, где мама высаживала неприхотливые мирабилисы разных цветов и где образовывались заросли космеи-самосейки, мы с папой посадили три молодые черешенки, и они принялись. Стояли в ряд под окнами — стройные с такими красивыми листьями, словно это были их украшения. Гордые их кроны, вытянувшиеся вверх, качались еще тонкими ветвями, и мне казалось, что они узнают меня — улыбаются и приветствуют, как маленькие дети. Еще год-два и они принесут первый урожай — крупные розовые ягоды, сочные, сладкие, а меня уже не будет здесь… не будет… И тем урожаем меня будут лишь угощать…
Другой палисадник, прикрывающий от улицы погреб, стал маленьким домом для нескольких абрикосовых деревьев — мы с Юрой посадили их в честь своей свадьбы. К ним папа добавил несколько новых саженцев — около нового гаража, чтобы была тень для песика, будка которого располагалась недалеко у забора. Теперь наша южная окраина дворика стала настоящей абрикосовой рощей. А между этими деревцами, игнорируя частокол межи, росла малина с крупными корзиночками зернистых ягод. Ближе к огороду еще оставались те вишни-шпанки, с которых я ела ягоды с хлебом, заменяя этим обеды в детстве. Словно обижаясь, что их зажали между забором и гаражом, они с каждым годом давали ягод все меньше и меньше. Между этими старыми вишнями и молодыми абрикосами соседи посадили сливу — на самой меже! — и она, перевешиваясь через забор, отдавала часть плодов нам.
Все это жадными кронами ловило россыпи солнечных квантов, ссыпаемых вниз, обнимало стаи скворцов и дроздов, привечало дятлов и привязывало к себе мое вслушивание в него. Я на все смотрела синим взглядом прощания, грусти и заранее родившейся тоски по нему — на все последующие года, навсегда, до мгновения вечной потери. Это мгновение настанет 22 августа 2010 года, когда не станет мамы, а значит, и родительского дома. Но тогда, летом 1969 года, никто не знал об этом. Я просто готовилась к тому, что после окончания университета могу быть послана на работу, которая, возможно, окажется далеко от родительского дома.
Я все лето готовилась встречать Юру с Сибири, перешивала для этого случая свадебный наряд, считая, что глупо его хранить, если можно переделать в нормальное платье и сносить с удовольствием. Наконец переделанное платье было готово — укороченное, воздушное, с красивым поясом бисерного шитья, приточенным чуть выше линии талии. К нему шли белые свадебные туфли — непритязательные, по ноге — и огромная красная роза, которую я берегла для Юры.
Отныне мой дом был рядом с ним. Под родительский кров я никогда не вернулась, бывала только наездами.
13. Окончание университета
Пятый курс — дипломирование! Мы начали жить в ритме иных отношений — дипломникам предоставлялись льготы, доступные нашему вузу. Например, нам вне очереди выдавали книги в читальных залах и обслуживали в точках питания, расположенных в стенах университета. После короткого периода лекций по предметам, сдаваемым госэкзаменами, нас распределили на преддипломную практику.
Я попала в ИГТМ АН УССР — отдел выемки и погрузки горных пород, где сразу же взялась за решение задачи о напряжении горного массива, ослабленного щелью по поверхности выработки. В отделе разрабатывали принципы так называемой щелевой машины, с помощью которой перед добычей в забое проделывалась дугообразная щель, предназначенная для снятия напряжений в массиве и предотвращения выбросов горных пород. Ее параметры впрямую зависели от того, что покажет решение этой задачи.
Конечно, два месяца — это недостаточный срок для такой работы, но мне удалось сформулировать задачу, записать для нее начальные и граничные условия, составить уравнения состояния и решить их для простейших случаев внешних воздействий. Решение я искала все тем же методом сетевых приближений, который легко алгоритмизировался и поддавался числовому расчету на ЭВМ. В отделе, где я докладывала свою работу, ей дали высокую оценку и рекомендовали университету расценивать мой отчет о прохождении практики как принесший практическую пользу институту. Понравился мой отчет и на кафедре, где его заслушивали.
Юра проходил практику на кафедре, где занимался фотопластичностью материалов.
После зимних каникул мы приступали к выполнению дипломной работы. Будучи человеком последовательным, ее руководителем я выбрала Аркадия Константиновича, и продолжила тему, начатую в курсовой работе. Название дипломной работы звучало лаконично: «Решение контактной задачи методом прямых». По сути же это было решение контактной задачи для многослойного основания, приведенной к интегральным уравнениям Фредгольма 2-го рода, методами прямых. Только теперь она решалась в общем виде, для произвольной геометрии многослойного основания, что приводило к несколько иным уравнениям, чем прежде.
Два госэкзамена и защита дипломной работы принесли мне последние оценки, поставленные в университете.
Шел 1970-й год.
Много наших соучеников после окончания учебы остались в университете: кто преподавал на кафедрах, кто работал в научно-исследовательском секторе или на вычислительном центре, а Александр Григорьевич Хмельников стал освобожденным секретарем парткома. Со временем он окончил вечерний истфак и после падения СССР преподавал, кажется, историю религии. Благодаря его инициативе мы не упускали друг друга из виду — через каждые пять лет встречались всем потоком механиков (100 человек). Продолжалось это от пятилетия до сорокалетия окончания учебы. Последняя встреча состоялась в 2010 году. Интересно, что как раз к десятилетнему юбилею мой муж защитил кандидатскую диссертацию — один из четырех старост группы, и это явилось главным содержанием второй встречи.
14. Разное о студенчестве
В рассказе о студенчестве нельзя обойти молчанием пресловутые осенние работы на колхозных полях, благодаря которым наши университетские столовые всегда были обеспечены овощами и отличались удивительной, просто немыслимо домашней по качеству готовкой и сказочной дешевизной. Кажется, стоимость блюд состояла только из зарплаты обслуживающего персонала, а продукты ничего не стоили.
Колхоз первого курса, для меня — самый необычный, трудный и запомнившийся, описан в главе о подругах. Здесь скажу о других, которые были потом, в уже знакомой череде студенческих закономерностей, без чудес и открытий, а просто ежегодное — ровно на месяц — продолжение лета, совместный с соучениками отдых, жизнь бок-о-бок, в одно дыхание, с шутками и песнями. В этой жизни, в чудных осенних прологах к обучению, в мистериях слияния с природой происходило целование земли, пестование всего живого на ней — с раскрытием наших натур, ликованием душ, коротким возвращением в новое странное детство, упование им, еще памятным и по-новому осмысливаемым. Мы словно подводили итог ему и ставили в памяти зарубки о том, каким оно могло бы быть, — с экспромтами и ответственностью за него, с задуманными выверенными шалостями и с блистанием своими неповторимостями.
В начале второго курса нас повезли в колхоз старейшего на Криворожье поселка Веселые Терны, который тогда готовился отмечать свое 200-летие. Поселок этот и сейчас стоит при реке Саксагани, на прекрасной возвышенной равнине, с веселыми видами, с очаровательными картинами, а тогда вдобавок славился многолюдным зажиточным населением.
Как ни странно, мне он был уже знаком — по частым папиным воспоминаниям, потому что на стыке 1943–1944 годов здесь пролегали его ратные пути-дороги. На вечерние прогулки по поселку мы отправлялись в район Братской могилы, где был впечатляющий мемориальный музей под открытым небом, и там я рассказывала Юре о папе, об участии его стрелкового полка в разгроме противника под Кривым Рогом и освобождении Криворожья.
Известно, что фашисты придавали особое значение Никополю и Кривому Рогу — двум важным экономическим районам с марганцевыми и железорудными разработками. К тому же для восстановления сухопутной связи со своей отрезанной крымской группировкой им крайне важно было владеть еще и никопольским плацдармом на левом берегу Днепра. Поэтому никопольско-криворожский выступ, включая и плацдарм, они удерживали мощными силами пехотных, танковых и моторизованных дивизий армий, сформированных после Сталинграда.
И вот в начале января 1944 года Верховное Главнокомандование поставило перед войсками 3-го Украинского фронта задачу — отрезать вражескую группировку в районе Никополя и совместно с войсками 4-го Украинского фронта уничтожить ее. В дальнейшем им надлежало развивать наступление на запад, овладеть Кривым Рогом и отбросить противника за реку Ингулец.
Генерал армии Р. Я. Малиновский, командующий войсками фронта, разбил поставленную задачу на два этапа: на первом — организовать отвлекающий маневр левым флангом 37-й армии генерала Шарохина, а на втором, осуществляемом через сутки, — центром фронтовой группировки нанести главный удар в сторону Апостолово.
Этот пресловутый и страшный тактический маневр на войне — обманный, ослабляющий противника и вводящий его в заблуждение, приводящий к ошибке и обеспечивающий нашу победу в другом важном месте… Он был применен и здесь — такой необходимый и так дорого оплаченный! О нем не всегда знали сражающиеся, вернее, никогда не знали. И я помню недоумение папы, попавшего со своим 910-м стрелковым полком в самое пекло ложного прорыва, — ну зачем, мол, нам нужна была та незначительная высотка, которую раз за разом то сдавали немцам, то снова брали с неимоверными жертвами и кровопролитием? Зачем там положили столько молодых жизней? И папа плакал и проклинал бездарность командиров, не зная правды… Он обвинял их в выслуживании, в глупом необдуманном геройстве, в молодой яри, в буйном исступлении. Сколько подобных — вредных своей ошибочностью — мифов принесли домой с войны несведущие бойцы! Сколько неправедных слухов родилось из-за них в народе о неопытности и головотяпстве наших командиров! И только много позже, когда папа увлекся чтением военных мемуаров и из книги П. Г. Кузнецова «Дни боевые» узнал правду о тех операциях, в которых участвовал, он успокоился. А со временем даже гордился, что был в числе фактически обреченных на жертву бойцов, в самом эпицентре изматывающих врага боев, и уцелел, не получив ни царапинки.
А между тем все соединения и части, сосредоточенные на месте вспомогательного (так военные называли отвлекающие маневры) удара, были укомплектованы несколько лучше, чем остальные наступающие. Командование армией стремилось полнее обеспечить решение предстоящей задачи и заодно защитить этих бойцов, хорошо вооружить их, дабы дать им шанс продержаться до решающего момента и выжить.
Подставленным под удар людям предстояло прорвать оборону противника восточнее Веселых Тернов на фронте в четыре с половиной километра протяженностью и в четыре километра глубиной. Направление удара шло прямо на юг, а затем поворачивало на юго-запад и проходило вдоль линий железной дороги на Кривой Рог.
Надо подчеркнуть, что по замыслу разработчиков операции это наступление велось с ограниченными целями (эвфемизм ложности), хотя даже самым высокопоставленным исполнителям об этом известно не было. Начало атаки планировалось на утро, и это было не самое лучшее время. Озадаченные таким «просчетом» и ничего не подозревающие командиры просили разрешения атаковать хотя бы за полтора-два часа до рассвета, мол, это будет эффективнее. И командующий фронтом утвердил их поправку. Все в ложном маневре делалось по-настоящему.
Об этом наступлении в конце января хорошо рассказала фронтовая газета «Советский воин» в номере от 7 февраля 1944 г. Статья называлась «Как было взято Апостолово».
«…Наше наступление началось северо-восточнее Кривого Рога, — писала газета. — При мощной поддержке артиллерии советские войска прорвали полевую оборону противника на участке 62-й немецкой пехотной дивизии. Разгромив 112-й и 354-й полки этой дивизии, стрелковые части углубились на восемь километров и перешли железную дорогу, ведущую к Кривому Рогу. Это озадачило немцев. Они не могли определить направление главного удара и чему угрожали наши войска — Кривому Рогу или Апостолово.
Противник решил, что он имеет дело с реальной угрозой Кривому Рогу…
Не предполагая прорыва в сторону Апостолово и не видя угрозы никопольскому плацдарму, немцы сняли с этих участков танковые и моторизованные резервы и бросили на прикрытие Кривого Рога. На выручку истекающей кровью 62-й пехотной дивизии и на ликвидацию прорыва противник быстро перебросил части 16-й мотодивизии. Кроме того, немцы были вынуждены срочно разгрузить в Апостолово и направить под Кривой Рог два полка танковой дивизии, которая следовала на выручку группировки, окруженной войсками 2-го и 1-го Украинских фронтов у Корсунь-Шевченковского.
Уже на другой день немцы контратаковали наши прорвавшиеся части силами до ста танков и двух полков пехоты, но не сумели восстановить своего положения…
Противник продолжал подбрасывать сюда резервы с никопольского плацдарма, со стороны Апостолово, ослабив свою оборону на центральном участке.
Этим немедленно воспользовались другие наши войска, сосредоточившиеся там для прорыва. Разведав боем оборону противнику, они атаковали ее в наиболее уязвимых местах. В образовавшийся прорыв были введены моторизованные части и подвижные отряды с танками и мотопехотой…»
Следовательно, события на фронте с началом наступления развивались именно так, как планировалось командованием. Оперативный замысел оказался правильным. Вспомогательный удар 37-й армии из района Веселые Терны, начатый на сутки раньше, гитлеровцы приняли за главный. Он привлек их внимание и оттянул на себя все свободные резервы, и это обеспечило наш успех на главном направлении. Наш прорыв удался!
Свою задачу корпус смог выполнить благодаря особенно тщательной подготовке к наступлению, внезапности ночной атаки и силе первоначального удара.
За отличные боевые действия войскам 3-го Украинского фронта, штурмом овладевшим городом Кривой Рог и освободившим район криворожских рудников, Верховное Главнокомандование объявило благодарность. Столица Родины Москва салютовала доблестным воинам двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий.
Вот так во времени переплетались судьбы людей — где воевал мой отец, там я с товарищами проводила студенческий сентябрь, собирала с полей томаты и просто гуляла по вечерам. Мне помнятся усадьбы крестьян — новые дома, увитые цветущими лианами и утопающие в розах осенних сортов. За их невысокими плетнями рос виноград, и мы срывали его гроздья, на что хозяева не бранились — тут его было полно. А еще со стоящих вдоль плетней деревьев мы набирали в подолы тугих темно-лиловых слив.
Был здесь и колхозный сад с редкими сортами яблок, уникальными по вкусу и плодородию. Сад очень хорошо охранялся. И все же мы с Юрой, заранее разведав подходы с дальних лесопосадок, проникали в него поздними вечерами, чтобы поживиться. Юра оставался на стреме в темных зарослях, ночью представлявшихся единым притаившимся страшилищем, способным на раз клацнуть зубами и проглотить нас, а я пробиралась в сад и набирала яблок в два рюкзака, чтобы хватило на всю группу.
Тишина, полная луна, разлитое от нее волшебство, мягкое на ощупь. Лунный свет колдовал, замедляя любое движение, отчего казалось, что мы идем по чужой, инопланетной равнине — безвоздушной и коварно замершей. Нас сопровождал лунный взгляд, почти живой — ах! — молчаливый, не осуждающий, но укоризненный, приструнивающий. Идти было далеко, километров пять-семь и нам было страшно до жути в этом безлюдье, равнодушно, даже лениво распростертом вокруг, стелющемся под ноги с грозной непредсказуемостью.
Являлись мы на место под утро и до полудня отсыпались, ибо ходили за яблоками только под выходные. Сколько было этих походов? Судя по замиранию сердца, которое я испытываю и сейчас, по жути и параличу в конечностях, что и через годы не забылись, думаю, раза два-три. Однако, незабываемое приключение…
И еще одно приключение, на этот раз из менее приятных.
Сюда же для оказания помощи колхозу, как и нас, привезли группу учащихся какого-то днепропетровского техникума, не помню, какого именно. Важно другое: среди них оказался мой одноклассник — Саша Герман, парень не без способностей, но заводной и хулиганистый, хотя в школе он держался в терпимых рамках. Саша был дружен со мной, уважал за знания, спокойный нрав, лояльное к нему отношение, за талантливое участие в школьной самодеятельности, где я удачно играла Стешу, молодую ключницу Кичатого из шевченковского «Назара Стодоли». Все это явилось основанием какой-то нашей своеобразной солидарности в рамках класса. В школьную бытность Саша Герман много покровительствовал мне при потасовках, связанных с хулиганскими выходками Алика Пуцени, когда тот угрожал Саше Косожиду, впервые приехавшему в село, чтобы встретиться со мной. Да и после школы защищал меня, в частности, когда Вася Садовой, предчувствуя отчисление из университета, пытался что называется удержаться в седле и вернуться меня в свою судьбу. Всегда мое слово для Саши Германа было законом, он беспрекословно понимал и принимал его, видя во мне авторитет и ориентир, пример правильного и волевого человека, по причине природной хрупкости нуждающегося в защите.
А тут он сам решил побуянить, организовал шайку и повел в поход на наших ребят — «побить жидовских умников». Уж не помню, как я узнала о том, что хулиганами верховодит мой одноклассник, но это случилось к счастью, иначе бы не избежать драки — «веселиться» они пришли с дрекольем и кастетами. Даже вспоминать противно. Саша Герман, встретившись со мной, конечно, сразу же «свернул знамена и повернул войска вспять». Более того — весь месяц в селе они сидели тише воды, но память о нашей странной школьной дружбе он отравил навсегда. И когда позже я узнала о его неладах с законом и ранней смерти, то поняла — он к этому шел неуклонно, по собственной воле.
Помнится, как местные мальчишки бегали к нам для знакомства с девушками, надеялись найти себе пригожих невест. Не нашли, но когда в отъезд мы рассаживались по машинам, то некоторые девочки плакали, а некоторые из этих мальчишек бегали вокруг машин с опечаленными лицами и совали им то платочек, то адрес, то письмо со словами, которые не были сказаны вслух.
Жили мы в общежитии при какой-то животноводческой ферме, и по вечерам бегали с девчонками туда — помогали дояркам доить коров и заодно зарабатывали себе по стаканчику парного молока на ужин. Прекрасные сельские женщины, терпеливые, мудрые, доверяли коровок этим городским пигалицам, которые и картошку чистить не умели, с одной целью — чтобы приклонить к простому труду, научить уважать трудящегося человека. Они давали нам уроки добра, щедрости, доверия и душевной открытости.
Нашим колхозным куратором на втором курсе был Сизько Вячеслав Григорьевич, маленький чернявенький и доброжелательный преподаватель физкультуры. Он вместе с нами сидел на куче кукурузных початков и очищал их от кожуры, пел песни и смеялся нашим остротам. Мы его любили. Жаль, что век его был недолог.
На третьем курсе с нами в колхоз послали Аврахова Федора Ивановича, доцента кафедры гидромеханики. Теперь-то он известен как соученик Кучмы Л. Д., с которым жил в одной комнате в общежитии, а тогда это был не очень коммуникабельный, неулыбчивый человек, кажется, не понимающий шуток. Он пел в университетском хоре. Что-то нам, девушкам, в нем, мягком и добросердечном, не понравилось, и мы решили подшутить над ним. Получилось жестоко — когда он открыл дверь в нашу комнату, то был облит ведром воды и оконфужен. Теперь мне стыдно за это, но, наверное, тогда мы учили друг друга, и ему наша шалость была послана свыше в какую-то науку. Сейчас его обожают студенты и я этим счастлива.
Позже я знала его жену, маленькую симпатичную женщину, щебетунью, бесконечно гордившуюся им. Она учительствовала в одной школе с моей сестрой.
О четвертом курсе память ничего не сохранила, но знаю точно, что на пятом нас, дипломников, в колхоз не посылали.
А вообще-то эксплуатировали нас нещадно при малейшей возможности, поэтому работали мы не только в начале, но и в конце учебного года — от летних каникул месяц отбирался на грязный физический труд, который никто не хотел выполнять даже за деньги. И это уже был никакой не праздник, а чистое наказание, каторга.
Ну пусть в первый год мы с Юрой работали на уборке общежития вынужденно, исключительно в корыстных целях — чтобы мне получить там место. Но после второго курса мы месяц чистили заиленные канализационные колодцы на заброшенной стройке, устраняли последствия чьей-то бесхозяйственности, неумения планировать работы. Вниз колодца, в грязь и сырость, спускалась я, копала и грузила мусор в ведро, а Юра вытаскивал его наверх. После третьего курса мы работали на ЖБКа — железобетонном комбинате, где отливались панели и блоки домов. Помню только очень длинные транспортеры, наклоненные под большим углом, которые мы чистили от залипания, бегая вдоль них вниз-вверх, ног не чуя. Опять же — четвертый курс выпал из памяти, ведь Юра после нашей свадьбы уехал в Тюмень со строительным отрядом. Кажется, остальные, и я в том числе, работали в парке им. Гагарина, на строительстве новых корпусов университета. Но что делали там, не помню.
Оглядываясь на эти пять лет прекраснейшей поры, могу сказать так: студенческие годы хороши своим временем, юностью, порой познания, высшим ученичеством. А остальное как-то не вместилось в них, вроде и группа у нас была хорошая, но настоящего братства, такого, которое помогает жить, при котором люди поддерживают друг друга всю жизнь, пособляют осиливать дальнейшую дорогу, мы оттуда не вынесли. Когда случались трудные минуты, то даже в голову не приходило обратиться к соученикам. Многие вообще уехали из страны, прожили жизнь по принципу — каждый за себя. И в итоге осталось впечатление, что ничего и не происходило, никого студенчества и не было. Возможно, сейчас во мне говорит ностальгия по упущенным возможностям, ведь с возрастом часто не дает покоя понимание, что что-то могло быть сделано или устроено лучше, а мы не воспользовались этим шансом — издержки зрелой поры, требовательной, но не умеющей вернуться в прошлое и улучшить его.
Конечно, с годами и почки на деревьях распускаются не так, и листопад гораздо печальнее своего лучистого цвета счастья, и облака, странствующие в вышине и призрачными материями роднящие материки и страны, — другие. И не хочется думать, что это изменились мы…