Она поставила еще одну прищепку и посмотрела вниз.
– Что с твоим лицом?
– А что с моим лицом? – эхом откликнулся Валерий.
– Оно какое-то яростное. Чего ты хочешь?
– Я хочу… – начал Валерий и сбился.
– Ты хочешь?
– Я хочу.
Людмила спрыгнула со стула, оставив покрывало болтаться, спрыгнула и прижалась к нему:
– Наконец-то!
Он пробовал вырваться и сказать что-то в свое оправдание, но Людмила уже толкала его в комнату, впиваясь поцелуями в губы, щеки, глаза, переносицу, подбородок.
– Сорви, сорви с меня одежду, – хрипел ее голос, – я люблю, когда срывают!
Валерий просунул пальцы за воротник и дернул изо всех сил. Что-то оторвалось.
– Только не задуши, – заметила Людмила в скобках – совершенно спокойным голосом – и захрипела снова.
Смог бы я ее задушить? – подумал Валерий. – Нет, ведь останется тело.
Он уже сорвал платье; сейчас платье путалось в ногах.
Людмила приостановилась и освободилась от тряпок, тоже в скобках.
– Срывай!
Она разрывала на нем рубашку. Третья пуговица была пришита крепко и не отрывалась. Он сорвал остальное, довольно неуклюже и повалился на постель. Постель была не убрана.
Поцелуи начинали пробирать.
Вдруг Людмила замерла как кошка, услышавшая тихий звук; поднялась.
– Я люблю в полутьме, – сказала она, подошла к окну и задернула штору. Возвращаясь, она наступила на платье и слегка поскользнулась. Платье было скользким, а пол лакированным, паркетным.
Валерий чувствовал, как стучит его сердце и видел этот стук на своей груди – сердце заметно приподнимало кожу. Что со мной – это похоть, страсть, или я все еще люблю ее?
Людмила упала сверху и стала вслепую срывать остатки одежды.
Часа через два они успокоились настолько, что смогли разговаривать.
– Ты просто зверь какой-то, – сказала Людмила.
Валерий молчал.
– Нельзя доводить себя до такого состояния, – продолжила Людмила, – если ты хотел, то нужно было так и сказать.
– Я боялся, что ты не поймешь.
– А я и не понимала ничего. В последние недели ты стал совсем непонятный. Неужели трудно сказать простыми словами то, о чем думаешь, то чего хочешь? А потом ты превращаешься в зверя. Это так просто – сказать. Я люблю тебя. Скажи.
– Я люблю тебя, – ответил Валерий и снова замолчал.
Людмила подождала и спросила:
– О чем ты думаешь?
– Не знаю.
– Так не бывает. Ты должен думать обо мне.
– Да, я думаю о тебе.
– Правильно. В следующий раз прямо так и говори, не заставляй вытягивать по слову. А о чем еще ты думаешь? Не сейчас, а вообще.
– О своей болезни.
– О чем?
– О тех шагах, которые я слышу. Я стараясь их не замечать, но не могу.
– Мы можем включать магнитофон. Так, чтобы в комнате всегда была музыка. Хочешь?
– Нет. Когда я не хожу, то шагов не слышно. А слишком много музыки утомляет.
– Да, ты прав, – согласилась Людмила. А о чем еще ты думаешь?
– Ни о чем.
– Ты не хочешь, чтобы я тебя поняла?
– Это невозможно.
– Ты же не пробовал говорить откровенно. Ты делал все непонятно, как будто специально.
– Наверное для этого.
– Для чего?
– Вот, ты уже меня не понимаешь, – сказал Валерий и продолжил, – еще я думаю о том, как уходит время. Как уходит жизнь. Иногда мне кажется, что жизни осталось совсем мало.
Как будто предчувствие смерти. С этим ничего поделать нельзя.
– Давай помолчим, – сказала Людмила.
– Давай. Но в тишине это слышно еще сильнее.
– Что слышно?
– Как уходит жизнь.
– Нет, – сказала она, – я просто устала от разговоров.
58
Тамара нагнулась и подняла красно-желтую обертку; смяла ее в ладони и бросила в урну.
– Нельзя быть такой правильной, – заметил Валерий.
Она улыбнулась, но не ответила.
– Нет, я серьезно говорю, иногда я тебе удивляюсь. Ты слишком старомодная. Ты встаешь в метро, чтобы уступить место, хотя девушка не обязана этого делать, ты всегда говоришь вежливо, ты… Ну, я не знаю. Так как ты, люди не ведут себя. Ты странная.
– Нет, просто у меня есть чувство чести.
– Глупости, такого чувства нет.
– Это у тебя нет.
– Ты просто дурочка.
– Зато мне хорошо живется. Я чувствую свою ценность и это так же приятно, как, например, было бы приятно тебе знать, что у тебя дома лежит миллиард в валюте. Деньги, которые, к тому же, никто не может украсть. Они только твои.
– Нет, мне тебя не переубедить, – улыбнулся Валерий. – Ты даже слегка заразительна с этим своим выдуманным чувством.
Оно устарело еще сто лет назад. Но ты такая хорошая – ты умеешь говорить о себе так откровенно и понятно. Мне этого не дано. Когда я хочу, чтобы меня поняли, я делаю какую-нибудь глупость и становлюсь совсем непонятным. Почему так?
– Сделай эту глупость сейчас.
– Сейчас? Сейчас я вспомнил Пашу и его дом. Я несколько раз был у него в гостях. Жаль, что я там больше не побываю.
– Это очень просто, – ответила Тамара, – проводи меня домой и побываешь. Я ведь живу в соседнем доме. Зайдешь, вспомнишь. Сейчас там никто не живет. Но дверь не заперта.
Хто хочет, тот и войдет. Как твоя Людмила?
– Я чуть было не убил ее вчера.
– Так разозлился?
– Нет, просто хотел ее убить.
– Нормальный человек никого не хочет убить. Такого не бывает.
Он взял ее лицо в ладони и осторожно поцеловал.
– Хочу еще, – сказала Тамара. – Куда ты делся?
– Обернись и посмотри туда, – сказал Валерий, – это та самая женщина, которая убила мою жену. А вон там, в песочке, ребенок моей жены, Костя. Она смотрит на него. Посмотри на ее глаза.
Тамара резко повернулась.
– Где?
59
Клавдия Антонович была жесткой женщиной. Жесткой, но справедливой, чем и гордилась. Собственно, больше гордиться было нечем. Большим умом, способностями или талантом она не страдала, плохой исполнительностью тоже, поэтому дожила до сорока шести без единого приключения. Ее лицо было в сухих морщинках, которые почти не старили – одно из тех мало привлекательных, но характерных лиц, которые мало меняются с годами. Участковый врач поликлиники номер двадцать четыре, Клавдия Антонович выкладывалась на работе, старательно заполняла каждую бумажку (а работа врача – это работа сначала с бумажками, а потом уже с людьми), отменно выполняла все приказы. А еще Клавдия Антонович не видела снов. Коллеги утверждали, что это не так, что сны она все же видит, но сразу забывает, но Антонович стояла на своем и была даже горда этой своей особенностью. Всегда найдется чем погордиться.
Все было хорошо до этого несчастного, нелепого, неразумного, неладного, неловкого, нелогичного, но все же неподсудного случая с Асей Деланю. Тот вызов был пятым, тот день ярким, майским и тревожным, будто с предчувствием. Но Антонович не верила предчувствиям, как последовательная материалистка. (Правда, вскоре после того, как поголовно атеистическое начальство быстренько перекрасилось в добрых христиан и стало вспоминать тут и там истины из Вечной Книги Антонович признала ценность Бога и принципиальность ее не пострадала. Такое тоже бывает.)
На тот вызов пришлось ехать далеко, но кто-то же должен ехать далеко и Антонович поехала. У женщины было плохо с почками. Плохо, но ничего страшного. Антонович сделала укол.
Пациентка сопротивлялась, пришлось попросить мужа, чтобы подержал. Он подержал, правда оказался не совсем мужем. Под ногами болтался совершенно лысый мальчик лет полутора или двух.
– Стрижете? – спросила Антонович.
– Нет, – ответил немуж, – Костик у нас с рождения такой.
На нем волосики не растут. Правда, Костик?
Костик кивнул.
– Не страшно, – сказала Антонович, – вырастет и станет носить парик. Все девушки будут его любить. Правда, Костик?
Костик снова кивнул. Смышленый мальчик и глазики запоминаются – непривычно видеть два темных глазика и совершенно белую лысинку. Сейчас чего только не бывает – экология, будь она неладна. Антонович улыбнулась мальчику и мальчик улыбнулся в ответ.
– Вы меня убили, – проговорила пациентка.
– Молчи, еще сто лет проживешь, – ответила Антонович, – тоже мне, грамотные все стали.
– Теперь все, – сказала пациентка. – Я буду являться к вам после своей смерти. Буду являться каждую ночь.
– Являйся на здоровье. Мне не снятся сны, – ответила Антонович.
После этого она собрала инструменты и уехала с чувством выполненного долга. Антонович любила это чувство и работу свою любила именно за это чувство. Приятно знать свое дело и делать его хорошо. А пациентка все же умерла через четыре дня. Бывает, что и не везет. Неизвестно, кому не повезло больше – после этой случайности исполнительную Антонович уволили. И что самое страшное – ей начали сниться сны.
Поначалу сны были самого безобидного свойства и пугали только своим существованием: снились все какие-то слова, фразы, названия лекарств, люди с неопределенными лицами, но определенно знакомые. Еще снились реки; реки были цветными – красными, будто кровавыми – просто дело было на закате. Позже в снах стал проявляться некоторый сюжет, который упорно повторялся: вечер, свеча, Антонович сидит в незнакомом доме и смотрит на двери. Кото-то должен постучать, но не стучит. Она знает, что кто-то стоит за дверью. С каждым сном этот кто-то подходит ближе и заносит у двери свою руку решительнее, но все же не решается постучать. Наконец, Антонович подходит к двери, отодвигает щеколду (такая была в доме ее отца, веселого пьяницы, любившего собак, особенно Нюрку, вечно беременную и слюнявую, щенков топили в озере и плакал дождь, белый на фоне камышей); отодвигает щеколду и тянет дверь на себя. Дверь не открывается, потому что надо от себя.
Антонович задвигает щеколду и идет к вазе с леденцами; начинает их с хрустом жевать. Но однажды дверь открылась. На пороге стояла женщина в черном балахоне, лица не видно, сама молчит, а с ней мальчик, лет полутора или двух, с черными глазками и совсем лысый.