– Нет!
Тогда Людовик с беззаботностью счастливой юности обратил очень мало внимания на это предсказание и только некоторое время поддразнивал Филиппа, что цыганка, видимо, пленилась им больше, чем королем. Но, с тех пор как Мария Тереза понесла сына и ее состояние стало омрачаться серьезными недомоганиями, Людовик не раз с тоской и озлоблением думал: «Неужели и в самом деле престолонаследие перейдет к герцогу Орлеанскому или его потомству?». Ведь, не будучи в состоянии предугадать странную игру судьбы, коснувшейся ближайших потомков его,[43] он мог истолковать предсказание цыганки лишь в том смысле, что у него вообще не будет потомства!
– Что же такое с ее величеством? – тревожно спросил теперь Людовик у Молины.
– Ее величество очень сильно плачет… жалуется, что сердце перестает биться, и временами впадает в забытье. Появились боли, – ответила испанка.
– Плачет? – переспросил король. – Может быть, королеву что-либо расстроило?
– К сожалению, у ее величества слишком много причин для огорчений! – угрюмо ответила преданная статс-дама. – Но весь день королева была очень хорошо настроена. Только недавно ее величество навестили ее высочество герцогиня Орлеанская и графиня де Суассон… они о чем-то говорили, и вот… после их ухода все и началось…
Последние слова все объяснили королю.
– Проклятые! – крикнул он, бешено стукнув кулаком о стол, и бросился на половину королевы.
Марию Терезу тем временем удалось немного успокоить; но, увидев Людовика, она вскрикнула, замахала руками, ее одутловатое лицо исказилось гримасой злобы, и припадок возобновился с новой силой.
Молина без церемоний удалила Людовика в соседнюю комнату, где он и просидел до позднего вечера, пока вышедший к нему доктор не заявил, что припадок благополучно прошел, королева забылась благодетельным сном и в данный момент прямой опасности нет.
Людовик с облегчением перевел дух и только теперь заметил, насколько он устал и разбит. Чувство глубокого беспокойства, заслонившее на эти тяжелые часы все остальное, уступило место глухому раздражению против супруги и угрюмой ярости против Генриетты и Олимпии, жало которых то и дело приходилось ему чувствовать. Вместе с тем, Людовика с неудержимой страстью потянуло к кроткой и любящей Луизе.
Но было поздно, а король не пользовался правом навещать свою подругу в любой час. Поэтому Людовик ограничился тем, что скользнул в парк, прокрался к тому месту замкового фасада, где были расположены комнаты Луизы, и постоял несколько минут против окна ее спальной, вздыхая, словно юный паж перед знатной и недоступной красавицей.
К себе Людовик вернулся в очень угрюмом и неудовлетворенном состоянии духа. Он без аппетита поужинал и лег спать, моля Бога лишь о том, чтобы скорее пришел спасительный сон. А сон, как назло, не шел и не шел, и уже дрожали лучи рассвета, когда тихая греза прикрыла наконец измученного короля своими всеутоляющими крыльями.
Но было довольно рано, когда Людовик проснулся, словно от толчка. Он послал Лапорта осведомиться о здоровье королевы и, успокоенный благоприятным ответом, хотел снова заснуть, как вдруг ему доложили, что королева-мать, только что прибывшая из замка в Сен-Клу, желает немедленно повидать его.
Теперь снова слетело с Людовика все беззаботное, спокойное настроение. Разговор с матерью не предвещал ничего хорошего. Но уклониться от него было невозможно, а потому пришлось вставать и идти к матери.
Как и ожидал Людовик, Анна Австрийская с первых же слов накинулась на сына с упреками. Она говорила о невозможности бесцеремонного отношения к чести и самолюбию королевы-жены, о бестактности держать свою любовницу тут же под боком, о разорительности жизни, которую ведет юный король. Людовик слушал все эти причитания с видом равнодушной покорности неизбежному, но, когда королева-мать с пафосом заговорила о пороке и добродетели, когда она позволила себе назвать Луизу де Лавальер «грязной распутницей, совратившей Людовика со стези добродетели», он вспыхнул и почувствовал, как опять с неудержимой силой в нем загораются обиды и терзания детских лет.
– Согласись сам, что дело не может идти так далее! – заключила свою проповедь Анна.
– О, нет, клянусь Богом, не может! – согласился Людовик. – Разве можно допустить, чтобы и далее короля Франции третировали как мальчишку? И вот, чтобы раз навсегда положить конец такому неестественному положению дел, я ставлю в известность ваше величество, что впредь не допущу разговоров в подобном тоне. Я – король, и этим все сказано!
– Да, ты – король, – скорбно повторила Анна, – но и у королей бывают матери.
– Бывают, ваше величество, бывают! – согласился Людовик, перебивая Анну в ее попытке доказать свои верховные права. – Только к счастью или несчастью – вот уж не умею вам сказать! – потому что… Не приходилось ли вам слышать трогательный рассказ, как маленький семилетний король с детской шаловливостью вбежал не постучавшись к своей матери и застал ее в объятиях низкого и вороватого авантюриста? Может быть, вам приходилось слышать также, что было с маленьким королем? О! Авантюрист выдрал короля за уши и пинком выбросил его за дверь, причем мать короля не сделала ни малейшей попытки к вмешательству.
– Как ты осмеливаешься? – крикнула Анна, вскакивая с кресла и выпрямляясь во весь рост.
– Вспоминать? – все тем же холодным тоном возразил Людовик. – Но это – неотъемлемое право всякого человека! Я очень редко пользуюсь им, потому что у меня мало приятных воспоминаний, но… когда слышишь рассуждения о морали…
Анна Австрийская снова опустилась в кресло и еле слышным голосом ответила:
– Годами молитвы, покаяния, сурового поста я обрела примирение с Небом и твердо верю, что Господь…
– Великолепно, – перебил ее король, – когда я доживу до вашего возраста, я тоже начну каяться. Ну а теперь я уж позабочусь, чтобы впоследствии было в чем каяться. Ничего не поделаешь, ваше величество: каждый возраст имеет свои задачи.
– Это – твое последнее слово? – с отчаянием воскликнула Анна, видя, что Людовик собирается уходить.
– О, нет! – ответил король. – Я еще надеюсь сказать много слов в своей жизни! Но в данный момент позвольте считать наш разговор оконченным. Я очень спешу. Как раз, когда вы так красноречиво говорили мне о необходимости сократить расходы, мне пришел в голову блестящий план устроить пышный турнир в честь возвращения Филиппа. Если хотите, я прикажу приготовить для вас место… – Людовик уже отворял выходную дверь, как вдруг на него налетела волна злобной шаловливости, и он договорил: – около Луизы де Лавальер!
Сказав это, король вышел из комнаты, резко хлопнув дверью.
Все в нем кипело и бушевало. Он твердо решил ответить на увещания матери устройством разорительно-блестящего турнира и пригласить почетной зрительницей Луизу де Лавальер. С этим он и отправился прямо к «пастушке».
– Наконец-то! – радостно воскликнула Луиза, увидев короля. – Как я истосковалась по тебе, божество мое!
– И я тоже, дорогая, – ответил он, нежно целуя руки подруги. – Но вся эта неделя так складывается, что я совершенно не могу располагать своим временем. Вот и теперь я забежал лишь на минутку. Хотел взглянуть на твои милые глазки и предупредить, кстати, что послезавтра, по случаю приезда герцога Орлеанского, будет устроен турнир, на котором обязательно должна присутствовать и ты!
– Людовик, что ты! – с ужасом воскликнула «пастушка».
– Нет, нет! Не пытайся отговорить меня: такова моя непреклонная королевская воля! – перебил испуганную девушку Людовик. – Мне надоели эта игра в жмурки, эта травля из-за угла, которой ты вечно подвергаешься. Пусть все видят, что я не скрываю своей дружбы, и если тогда кто-нибудь осмелится… Пока – всего хорошего, Луизетта, очень надеюсь, что мне удастся повидать тебя сегодня еще. Так, значит, послезавтра ты присутствуешь на турнире. Позаботься о туалете, он должен быть достоин королевской подруги! – и, еще раз поцеловав руку Лавальер, Людовик поспешно ушел, желая тут же заняться подготовлением задуманного турнира.
XII
Уже тогда, когда рабочие спешно занялись устройством амфитеатра вокруг арены турнира, любопытство придворных было возбуждено до последней степени; всем хотелось знать, для кого предназначается маленькая голубая ложа, примостившаяся хотя и сбоку, но на видном и почетном месте.
Все остальное было понятно. Всякий знал, что большая ложа с балдахином, расшитым серебряными лилиями, будет пустовать, так как королева-супруга не встанет с кровати, а королева-мать еще накануне уехала в Сен-Клу. Точно так же знали, что в ложе поменьше, балдахин которой расшит гербами Орлеанского дома, появится прелестное личико Генриетты Английской, что вокруг лож займут места высшие чины свиты обеих королев, а на скамьях сядут зрители рангом пониже. Но кто будет восседать в этой кокетливой голубой ложе, увитой вместо гербов живыми цветами и серебряными амурами?
Тот же вопрос не сходил с уст собравшихся вокруг арены в день турнира. Кто появится в этой ложе? Все пожимали плечами и не могли высказать хоть приблизительную догадку.
Уже раз прозвучали трубы, извещая зрителей о близости начала турнира, а в голубой ложе никого не было. При вторичном трубном сигнале взоры всех с жадным любопытством устремились к голубым занавесям, закрывавшим вход в ложу, и наконец те, кто сидел против таинственного гнездышка цветов и амуров, заметили, как голубые занавеси зашевелились, пропуская что-то светлое и сверкающее. Это «что-то» подошло к барьеру, и по амфитеатру волной пронесся возглас изумления: в ложе была Луиза де Лавальер!
Но сквозь ропот удивления, злобы, восторга и зависти сидевшие вблизи все-таки расслышали, как с бешенством топнула маленькая ножка Генриетты о пол своей ложи и как хрустнул веер, сломавшийся в судорожно стиснутых кулаках графини де Суассон.
– Ого! Открытый вызов! – шепнул Сент-Эньян виконту де Решикуру.