[342], в стенах, где, как сквозняки, навеки текут флюиды вдохновения, где рождались строки и слова, пронзавшие сердца людей, бесценные для поколений, – и лишь ему, хмурому пришельцу, неслышные в паучьей глухоте. Если честолюбивая шотландка[343] бродила по ночам, стирая кровь, своею тенью пугая стены замка, то как бродить и чем дышать пришельцу с раскосыми глазами в чужом, захваченном им доме? В чужом дому быть только беде. Не будет ему радости в чужом дому. Я знаю.
Вас же, всех моих дорогих, крепко обнимаю и люблю. Хочу вам всем здоровья и радости, что можно быть всем вместе, храните это счастье. Целую нежно.
P. S. Боря шлет свои самые теплые пожелания и поздравления.
Дорогие мои Аленушка и Женя!
Получила вчера ваше письмецо и очень порадовалась вашей встрече с Валерианом и его многочисленным семейством[344]. Как будто бы и я увидела и побыла со всеми вами. Очень я по брату скучаю.
<…> Прочла в Литературке статью некой дамы о Булгакове и его пьесах. Первая часть расплывчата и не очень вразумительна, вторая, о «Днях Турбинных» в театре «Современник». Кроме похвалы Пете и его напарнику[345] ничего доброго по существу нет.
Мне стало грустно от этого отпевания изумительнейшей пьесы. И не знаешь, действительно ли виновато время, иные люди в зале, не тот режиссерский уровень, не сумевший увлечь или же дурное предрасположение автора статьи.
И вспомнились спектакли первых дней, которые потрясали душу и стали эпохой в жизни поколения. И ничто не может затмить эти впечатления, которые относятся к самым высоким переживаниям, связанным с искусством. Поэтому кислый «объективизм» дамы-критика для меня несносен.
Вкладываю письмецо к Геннадию Николаевичу[346]. Да благословит Бог Женичку на подвиг выцарапывания обратно злополучных партитур. Миша почему-то думал, что Геннадий Николаевич полюбит музыку и будет ее играть в своих концертах. Козлик в польской своей гордыне никогда никому себя не предлагал и, вероятно, очень бы на меня рассердился за эту мою попытку. Но посмертная жизнь художника имеет свою судьбу, иной раз пострашней и трагичней печальных и горестных перепетий, испытанных при жизни. И какая-то сила тянет становиться фаталистом и предоставить времени, как говорила Анна Андреевна, всё поставить на свои места. Мне, вероятно, этого не увидеть.
Крепко вас целую, мои дорогие. Жду положительного ответа о приезде в конце августа. Боря, Журушка и я ждем этого с нетерпением. Всех детей разом обнимаю.
Мои дорогие Аленушка и Женя!
Получила вашу посылочку. Спасибо за лакомства и за изысканную приправу. Мы привыкли к более ширпотребным удовольствиям, которые, тем не менее, хорошо сдабривают еду, а тут элегантность коробочек привела в восхищение, почти детское, а может, полудикарское. Но нет, я с детства любила милые коробочки больше, чем кукол.
Кстати, о детстве. У меня сейчас лежит на столе седьмой номер «Панорамы искусств», где напечатаны несколько рисунков Русудан Петвиашвили. Ее рисунки, сделанные в тринадцать лет, совершенно изумительны. Ее поразительное по оригинальности виденье и воображение стоят многих и многих взрослых потуг в искусстве. Это не детство, это высшая тайна, отпущенная детству.
В книге много лиц и людей, которых я знала. Вдруг еще раз четко ощутила, что я, оказывается, долго живу на свете. Скольким, кого знала, теперь жить только в книгах, и, когда они возникают – боже, сколько воспоминаний нахлынет вдруг.
У Алпатова есть панегирик Абраму Марковичу Эфросу. И сразу вспомнились дни войны, тогдашние долгие для нас с Алексеем волнения, связанные с постановкой «Улугбека». Вспомнились энтузиазм и удивительная преданность и помощь Михоэлса, Эфроса, Тышлера, Усто Мумина. Как они ломали копья, как преодолевали множество преград, как они любили музыку этого творения, как понимали и любили ее создателя и не жалели сил для воплощения этой оперы.
Сразу увидела в ложе сидящего Зускина, его профиль и подбородок, который он всегда держал правой рукой. Всегда, когда он не был занят в своем театре и шел «Улугбек», он неизменно сидел в одной и той же ложе на своем месте. Сколько лиц, сколько любви, сколько радости в самые тяжкие дни войны и в неописуемой гофманиане жизни и быта.
Вспомнился и ты, Женичка, – тоненький, бледный и высокий, приходивший после воинских перекличек военкоматских наборов.
Вспомнился вечер, уже много позднее, после войны, в пору сокрушения «формалистов»[347]. Козлик получил свою долю заушательств; очень гордый и очень ранимый, он впал в состояние депрессии. Не мог и не хотел писать и замолк надолго. И вот пришел к нам тоже «раздолбанный» вдрызг Эфрос, и не могу без волнения вспоминать, как этот острый, колючий и не ко всем добродушный человек вдруг нашел такие ласковые, задушевные и высокие слова, которыми он утешал упавшего духом художника. Это только люди, впавшие в отчаяние, могли говорить, утешая: «Друг мой, Вы должны писать, Вы художник, и пусть не сейчас прозвучит, но ведь должны же потомки что-то открывать в нашем времени». И долго этот раздавленный человек, умный и с пронзительным жалом к искусству, ставший наивным и добрым, всем сердцем сострадавший опечаленному художнику, говорил, утешал и врачевал.
<…> Вот уже и август перешел к своей половине. Днем еще бывает жарко, зато ночи прохладные и полны предрассветным ветром. Домик, стоявший с задраенными окнами и дверьми, как подводная лодка, всплыл навстречу воздуху и саду. Сейчас всё нараспашку. Сад так прекрасен, что каждый раз, когда я выхожу на крыльцо, я испытываю боль и пронзительную печаль, от мысли, что всего этого у меня скоро не будет.
Вся символика моих снов полна всё той же странно-светлой грустью – всё те же деревья, удивительные и прекрасные, осеняют дома и города без улиц, где таится моя конечная цель.
Почему-то именно в это время года мне особенно не хватает Алексея, и я всё с новой силой чувствую его уход.
Что-то вспомнилась сегодня одна милая привычка нашей с ним жизни. Он часто перед сном любил импровизировать мне маленькие, фантастические новеллы. Началось это всё с забавных, полудетективных приключений английского профессора, носившего почему-то имя «мистер Бизнес». Он изобрел такую машину, которая позволяла ему жить не только в будущем, но и в прошлом. В этом прошлом он разгадывал и распутывал разные таинственные загадки истории и человеческих судеб. К моему стыду, я почти все их позабыла вследствие особенности своей памяти – я плохо помню сюжет. И в стихах, и в прозе помню аромат, стиль, тайну и ауру вещи с необыкновенной стойкостью ощущения.
Из всех этих многосерийных импровизаций я особенно запомнила одну. Однажды мистер Бизнес через время и туманы Парижа проник и приблизился к дому Шопена. За стеклом двери он увидел и услышал, как Шопен сочиняет неведомое потомкам произведение. Записал, затем разорвал и выбросил листки в окно. Их умчал ветер, и мистер Бизнес бросился их собирать. Он собрал их почти все, кроме последних четырех тактов. Долго и тщетно их ищет неутомимый профессор, чтобы полностью открыть своим современникам утраченный шедевр.
Когда Козлик кончил рассказывать эту новеллу, я спросила: а что слышал Бизнес, когда играл Шопен? Тогда он встал и сыграл мне на рояле очаровательную пьесу – без конца. Вот так, вместо рисунка, новелла получила музыкальную иллюстрацию.
Ах, Боже, какое это было счастливое время!
К вам, наверное, зайдет пара моих молодых друзей. Я просила их привезти, если это им удастся, каких-нибудь даров юга, чтобы вас порадовать. Примите их хорошо. Они славные, Мила и Игорь. У себя я бы вас закармливала виноградом, который висит в великом изобилии над шипангом и под навесом. Но, увы, не можете приехать. Я должна смириться с моим разочарованием. Мои самые дорогие, целую всех крепко, и да хранит вас Бог. Лизаньке ни пуха ни пера. Всё будет хорошо.
Мои дорогие, мои милые! <…>
Близок Новый год, девятый год последних часов живого еще Алексея. Он присутствует в своем доме и во мне, и смерть кажется еще более непостижимой и непонятной, чем когда-либо.
Этим летом довольно много писала стихов и жила странной ночной жизнью, когда только мрак и сад давали возможность дышать. Дни были ужасны испепеляющей жарой. У нас и сейчас бывают порой теплые дни, даже после снегопадов. Журка и сейчас бродит в саду и радуется свободе и воздуху после дней затворничества. Испытали мы в дни Ленинабадского землетрясения несколько долгих и очень напугавших минут. Всё колебалось медлительно и долго, и испуг был, как всегда, томительный. Что-то земля повсюду отдана каким-то апокалипсическим содроганиям.
Вот уже несколько дней не могу отделаться от впечатления одного сна с продолжением на другую ночь (как сказала одна маленькая современная девочка – что она видела сон, а потом его перевели на другую программу). Хочу с вами поделиться, вдруг вы мне расшифруете его символику, которая, несомненно, в нем присутствует.
Мне снилось, что я вылепила из глины чашу, величиной с большую тарелку, а вокруг края чаши сделала выступающий обод (сантиметров десяти в ширину). Затем я зажгла свечу и поставила ее в чашу. И вдруг возник за пламенем свечи мальчик Моцарт. Он взмахнул руками и начал дирижировать, хотя оркестра не было. От взмаха его рук на ободе стали возникать нотные знаки и, сменяя друг друга, бежали по кругу чаши, вместе с ними звучала музыка, незнакомая, но очень моцартовская. Я слушала и хотела запомнить, но внезапно проснулась. Весь день вспоминала сон.